Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот так более хищная проза скатилась в чудачества или в барокко, та же, которая пульсировала в романах читаемых и с художественной точки зрения корректных, была лишена динамизма и словно вьюнок вилась вокруг да около польской жизни. Прежде всего женщины. Вот testimonium paupertatis[103]: роман того времени базировался главным образом на женщинах и был как они. Округлый в линиях, размягченный, расплывчатый. Совестливый, подробный, добренький, чувствительный. Он с «мудрым сердцем склонялся над серой человеческой судьбой» или «старательно вышивал канву многих существований узором сердечной заботы и освящающего милосердия» — таковы были наши авторессы, всегда скромные или даже кроткие, с достойным похвалы самозабвением, всегда готовые альтруистически раствориться в других или же полностью в быте, провозвестницы «непреложных истин» вроде Любви или Милосердия, которые Рената или Анастасия открывали под конец саги под шум листвы и пение дерев… Никто не отказывает в таланте всем этим домбровским, налковским, даже Гоявчиньской, но могла ли эта растекающаяся по космосу бабскость каким-либо образом сформировать национальное сознание?

И что в том странного, что женщины писали по-женски? Более странно, что ни один из талантов, время от времени объявлявшихся в прозе, не смог выжить — все умирали. Книги то и дело выстреливали с пушечным грохотом. «Соль земли» Виттлина, превзошедшая все мыслимые границы триумфа. Фейерверк Хороманьского «Ревность и медицина», встреченная колокольным звоном: наконец-то появился «великий романист»! «Коричные лавки» Бруно Шульца, вещь иного рода, высокого уровня. «Чужеземка» Кунцевич, тоже заявка, предчувствие, запах чего-то неожиданного… Так в чем же состояла трудность критика в связи с этими произведениями? А в том, что невозможно было определить их истинное качество. Та вещь в том или ином своем аспекте просто шедевр, а то произведение в каком-то своем фрагменте чуть ли не гениальное, та и эта страницы совершенно заграничные, универсальные, мировые, в том или ином отношении этот автор встает вровень с самыми великими писателями; всё это были тексты, постоянно соприкасающиеся с неподдельной незаурядностью, но из отдельных гениальностей, из фрагментарных достижений не возникали ни великое произведение, ни великий писатель. Явственно демонстрировалось, что короткие замыкания таланта не были результатом последовательного духовного развития, они были чем-то побочным, всё несло на себе знаки спазматичности и случайности, они сами не знали, почему у них один раз получилось что-то приличное; случается и слепой курице найти зерно. Это была литература слепых кур.

* * *

Бой-Желеньский, Антоний Слонимский. У этих получилось. Наконец-то хоть двое настоящих, реализовавшихся. Стихи Слонимского меня не брали, его поэзия для меня взрывалась в прозе, в хрониках, публиковавшихся в «Ведомостях», там он разил всех и вся, там он забавлялся, мастер розыгрышей, которых сам же и был героем (а стало быть, поэтом). Смешно сравнивать его влияние с влиянием Сенкевича, Жеромского? А я утверждаю, что на нем выросло поколение, поэтому не обязательно быть богом, чтобы иметь приверженцев.

Но что я считаю важным и интересным: то, что Бой и Слонимский, эта, видимо, единственная правильно функционирующая проза времен Независимости, была спуском с вершин вниз, на почву здравого рассудка и заурядного трезвого мышления. Их сила состояла в прокалывании воздушных шаров, но для этого не требуется много силы.

Бой. У него мало своего, этот переводчик даже в своих оригинальных произведениях переводил Францию на польский.

* * *

Критика. А можно ли то, что было, вообще называть критикой? Каждое ежедневное издание имело своего учителя, ставящего оценки, но было страшной тайной, почему учителями назначили этих, а не других. Выглядело так, будто существует некий орден посвященных знатоков, а на самом деле было так, что никому, прежде всего самим знатокам, не было известно, почему именно их призвали судить (они не заметили, что все зависело просто от решения редактора газеты). И, удивленные механизмом, который их — неизвестно откуда взявшихся — выталкивал наверх, на роль судей произведений, которые были выше их, они никак не могли справиться со своей ситуацией, поистине наглой и рискованной: в качестве судей они вещали сверху, хотя на самом деле находились внизу.

Вся эта критика была иногда гротескно-глупым, а иногда и интеллигентным разговором об искусстве, впрочем, элегантным, с оборотами, с вавилонами, с пеной… нечто, что до сих пор в нас еще живо. Они прежде всего опасались, как бы не высунуть нос за пределы литературы, они даже не мечтали устроить очную ставку поэзии, прозе, критике с действительностью, ибо знали, что это вызвало бы торнадо, которое смело бы их.

* * *

В действительности (какое однако опасное слово!) наша литература этого периода перерождалась в литературную публицистику. Выглядело, будто литературные журналы («Ведомости» и «Просто-з-мосту») должны служить писателям и их творчеству, но на самом деле писатели были нужны для того, чтобы было чем поживиться журналу, единственной настоящей литературе того времени. Неизбежный процесс, имеющий место во всем мире? Или же следствие ослабления польского «я», того «я», которое является основой творчества? Когда писатели не уверены в себе, когда ни один из них не является в достаточной степени реальным, когда никто из них не попадает в суть, а все направление развития обходит стороной самые важные вещи… что же удивляться, что появляется Редактор для того, чтобы всем дирижировать и все организовывать? Журналы были выражением превосходства коллективного в польской жизни над индивидуальным, это было еще одно в нашей истории подчинение искусства обществу.

Журналы превратили искусство в ярмарку и зрелище. Кто тут «самый великий»? Кого рекламировать? Кем кого прихлопнуть? Кого увенчать лаврами? Поэты, писатели пустились в галоп точно борзые кони, а широкие массы ревели по-спортивному: наподдай ему, наподдай ему! Или с позиций нации: этот — польский поэт! Или с позиций «идеологии»: дать ему по башке, вредителю! Естественно, литературные журналы, как «Ведомости», во главе которых стоял испытанный, даже в чем-то слишком испытанный Грыдзевский, так и «Просто-з-мосту», которым руководил тупой Станислав Пясецкий (впрочем, погиб человек отважно, на посту), действовали в соответствии со своей природой. Но художники чувствовали себя не в своей тарелке, а иногда просто как рыба на сковородке. Они понимали, что что-то с ними происходит не так, как надо, и что ими пользуются каким-то неожиданным способом, но — и это важно — ни один из них не попытался повернуться лицом к тому, что происходило, и они со всем тщанием старались и дальше ничего не замечать.

Среда

Вот так приблизительно выглядела та пустота, которой зияло для меня тогдашнее радостное творчество, хоть оно и выглядело как стоголосый шум по сравнению с тишиной сегодняшних заткнутых ртов. Но я уже сказал: не буду измерять высоты нашего взлета глубиной нашего падения. Я ощущал себя в тогдашней Польше как в чем-то, что хочет быть, но не может, хочет высказаться, но не умеет… Мучительный кошмар! Сколько же вокруг меня неудовлетворенности! А ведь человеческий материал был хороший, ничуть не хуже любого другого, европейского, и выглядели они как способные существа, посаженные на халтуру, скованные чем-то неличным, чрезвычайным, межчеловеческим, общественным, уходящим своими корнями в среду. Целые классы общества как из саркастического сна: помещики, крестьяне, городской пролетариат, офицеры, гетто… и польская мысль, польская мифология, польская психика… несуразная и неэффективная польскость, которая, как легкие испарения, пропитывала то детство, которое нас определило… Я возвращался от моих братьев из деревни, взбаламученный дьявольским диссонансом; но в городе меня ожидали кафе, беспомощно рыпающиеся в своей борьбе с судьбой, и люди, подобные лесу карликовых деревьев на песке.

вернуться

103

Свидетельство бедности (лат.), в переносном смысле: свидетельство умственной скудости.

61
{"b":"185349","o":1}