3. Прекрасное должно быть независимым.
(Девка, простая девка от коровы — приветствую тебя, королева! Почему, ответь, нет в тебе смертельной дрожи, что тебя не примут! Ты не боишься, что тебя оттолкнут. Ты знаешь, что не красивость делает тебя желанной, а пол, ты знаешь, что мужчина везде будет жаждать твоей женственности, пусть и не эстетизированной. А значит, твоя красота не в прислугах у твоего пола; она не боится, не дрожит, не пыжится; она спокойна, естественна, триумфальна… О! Неназойливая, ненахальная! О, изысканная!).
Среда
Смертельны грехи женщины «из общества» в ее святыне — в эстетике, — именно там, где она должна чувствовать себя как дома. Подумать только, а ведь они — вдохновенье мужчины, наши источники лиризма, и мы должны упиваться вином из этой бочки. Несравненная первородная красота женщины, та, которой наградила ее природа, и нет ничего более великолепного, возвышенного и упоительного, чем то, что мужчина получил молодую подругу, ставшую сразу его слугой и госпожой, нет ничего более чудесного, чем та интонация, которую вносит женщина, это пение вторым голосом — загадочное дополнение мужского начала, взгляд на мир в другой плоскости, недоступная нам интерпретация… Почему это чудо подвергалось столь ужасной вульгаризации? Однако здесь следует провести одно важное разграничение: ужасна сегодняшняя женственность, а не женщина. Отдельно взятая женщина не ужасна, ужасен стиль, который возник в их среде и которому каждая из них предана. Но кто создает женственность? Мужчина? Наверняка инициатором является мужчина, но потом они сами начинают совершенствоваться в общении друг с другом, и искусство обольщения и охмурения, как и все прочие виды искусства, — уже автоматическое, уже теряющее чувство реальности и чувство меры, — растет и развивается механически. Сегодня женщина является женщиной в большей степени, чем она должна ею быть, она перегружена той женственностью, которая сильнее ее самой, она — продукт определенных общественных условностей, результат определенной игры, определенным образом подстраивающей друг к другу мужчину и женщину — вплоть до того, что этот танец, беспрестанно растущий, становится убийственным.
Но что мне делать с этим? Как себя вести? Я всегда легко нахожу направление с помощью одного и того же компаса. Дистанция по отношению к форме! Подобно тому, как я стремлюсь к «разгрузке» мужчины, я должен постараться «разгрузить» женщину. Что означает «разгрузка» мужчины? Освободить его из-под ярма того мужского стиля, который возникает среди мужчин как усиление мужественности; добиться такого состояния, чтобы почувствовать эту мужественность как нечто искусственное, а свою по отношению к ней покорность как слабость, сделать так, чтобы он, мужчина, стал свободнее в отношении Мужчины в себе самом. И точно так же надо извлечь женщину из женщины. И здесь, как всегда во всех моих писаниях, моя цель — одна из моих целей — состоит в том, чтобы испортить игру, ибо только когда замолкает музыка и рассыпаются чары, возможно вторжение действительности, только тогда нам становится ясно, что игра — это не действительность, а всего лишь игра. Привести на этот ваш бал незваных гостей, по-иному связать вас друг с другом, заставить, чтобы вы по-другому определяли друг друга, испортить вам танец.
Возможно, и даже наверняка, моя литература экстремальнее и безумнее меня. Не думаю, чтобы тому причиной были какие-то недостатки контроля, — это скорее доведение до логического конца определенных формальных чар, которые уже после, в книгах, вырастают, — но во мне они остаются тем же, чем и были, то есть лишь незначительным отклонением воображения, каким-то легким «влечением». Поэтому, говоря конкретнее, я никогда не снисходил и не снизойду до изображения в искусстве обычной любви, обычного очарования, потому что любовь и очарование у меня загнаны в подполье, они сдавлены, стиснуты, потому что в этом деле я сам не обычен, а демоничен (гротесковый демонизм!). Показывая опасные сцепления непристойных прелестей, вытаскивая на божий свет компрометирующий лиризм, я хочу пустить вас под откос — это тот камень, который я подкладываю под рельсы вашего поезда, — вытащить вас из структуры, в которую вы встроены, чтобы вы испытали молодость и красоту, но испытали иначе…
Воскресенье
У Станислава Одыньца в Мар-дель-Плата. Вчера поздним вечером на пляже перед казино: знакомый шум и плеск. Вздымающаяся черная грудь воды. Выброс шелестящего веера пены, достигший моих ног. Там, на юге, силуэт домов на холме, тут, передо мною, мачта с флажком, налево — выступающая из воды и погружающаяся в воду сломанная свая… Прогремела гроза. Весна. Сезон начнется только через два месяца, а сейчас здесь никого, пусто и тихо, закрытые окна гостиниц смотрят на пляж, по которому гуляет собака, а ветер дергает веревки, продувает банки от прошлогодних консервов, вертит бумагой…
Велика пустота города, лишенного шестисот тысяч человек, смерть этих улиц, площадей, учреждений, домов, магазинов, заблокированных, закупоренных отсутствием людей на океане, получившем неприкосновенность своего существования и теперь существующего только лишь для себя и тихо накатывающего на прибрежный песок… Что это? Что здесь происходит? Что-то происходит, но вот что, не знаю…
Что конкретно? Иду по пляжу, по границе этой пены, и ищу в себе подходящее ощущение, но вот чего? Что можно ощутить на песке, который снова под твоими ногами, в запахе рыбы и соли, под этим от века тем же самым ветром? Можно ли постичь вечность? А умирание? Или открыть в этом Бога? Ощутить собственное ничтожество или величие? Ощутить пространство и время? Не получается… что-то мне мешает… эта единственная ужасная вещь… что все это уже давно известно, тысячи раз высказано… и даже напечатано!
А я должен быть оригинальным!
Иду дальше, по самому краю пенящейся полосы, опустив голову, вперив взор в песок, вслушиваясь в вечный рокот, но сердце не на месте — я должен быть оригинальным, нельзя никого повторять, и самые искренние чувства запрещены, заказаны мне потому, что кто-то другой успел до меня их прочувствовать и описать. Постой, погоди, подумай… ведь никто тебя здесь не видит, в этих окнах нет ни души, на улицах — ничего, кроме асфальта, в городе нет людей, так почему же ты не можешь позволить себе обыкновенную мысль о вечности, о природе или о Боге, почему ты из кожи лезешь вон в погоне за чем-то новым, никем еще не виданным и поражающим воображение… даже здесь, на этом берегу, по которому бегает собака? Посмотрите: вот я стою в соленой свежести и тишине, охватываю взглядом все это одиночество и колеблюсь… а может, отдаться одной из этих известных и привычных истин. Улыбаюсь… потому что (вдруг вспомнилось) через неделю в Польском Клубе в Буэнос-Айресе пройдет дискуссия о моих книгах, а я уже как будто слышу эти кислые замечания, что, мол, он старается быть оригинальным, что потерял простоту и теперь выдумывает для себя новые ощущения, чувства, и что все это pour épater…[74] Сейчас я подхожу к скалистому берегу, откуда доносится шум; вода внизу, ударяя в скальные глыбы и уступы, бьет фонтаном и распространяет йод в воздухе. И снова тот же призыв в неизменном волнении: будь обычным, будь как все, ведь сейчас можно, ведь вокруг тебя никого нет, вот оно, мгновение, когда ты можешь испытать то, что все здесь всегда испытывали…
Но я должен быть оригинальным!
Ни за какие сокровища! Ни за что! И что с того, что вокруг нет людей? Их отсутствие неистинно, потому что они во мне и за мною, они мой хвост и плюмаж, я слышу их крик: будь исключительным, будь новаторским, придумай, испытай что-то еще неведомое! Я смущенно улыбался и озирался вокруг, втянул голову в плечи, после чего в лучах своего актерства и перед опускавшей свой полог ночью обратился лицом к воде. Так и стоял, исполненный гордостью своей непростоты, как некто, принужденный к оригинальничанью, как орудие ужасного и таинственного коллективного духа, который, противостоя вечной идентичности океана, стремится к неизвестным решениям, всегда жаждущий нового, с бурным нетерпением уставший от того, что ему уже известно, желающий всего, что находится вне его… Вот так и стоял я, сводя на нет сегодняшнее чувство, освобождая место для чувства завтрашнего, убивая текущее время…