Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нет! Юмор… Юмор… Если со Страшевича содрать юмор, он стал бы совершенно невозможным, в современной действительности он стал бы духовным и интеллектуальным недотёпой вроде… но зачем называть фамилии, практически все фамилии? Но юмор — это переиначивание всего, причем такое основательное, что настоящий юморист никогда не сможет остаться только тем, что он есть, — он одновременно и тот, кем он является, и тот, кем он не является. Рука, написавшая «подбил локон, упал локон», — это непокорная рука Гоголей, и от ее прикосновения Страшевич становится анти-Страшевичем, а синтез этого тезиса и антитезиса дает нам сверх-Страшевича или Страшевича, который в принципе пока еще остается Страшевичем, но в то же время быстро опережает Страшевича. Из всего этого можно вывести такой урок: даже в те моменты, когда сокрушающие нас обстоятельства заставляют нас полностью внутренне переиначиться, у нас остается точка опоры — смех. Смех достает нас из нас самих и дает возможность нашей человечности оставаться независимой от болезненных изменений нашей оболочки.

Никогда еще ни один народ не нуждался в смехе больше, чем мы сегодня. И никогда ни один народ не выказывал так мало понимания смеха — его освобождающей роли.

Но наш сегодняшний смех больше не может быть стихийным, то есть непроизвольным, смехом — он должен быть преднамеренным смехом, холодным и серьезным юмором, самым серьезным применением смеха к нашей трагедии. И более широким, чем это имеет место у Страшевича. Этот смех, продиктованный страшной необходимостью, должен был бы охватить не только мир врагов, но прежде всего нас самих и то, что у нас есть самого дорогого.

* * *

Автор «Туристов из аистиных гнезд» поддел меня в статье по поводу «Транс-Атлантика». Даю в сокращении мою реплику, поскольку она задает тон другим моим высказываниям. Это было одним из первых моих выступлений в польской прессе после четырнадцати лет отсутствия на ее страницах. Когда я, заново родившийся в родном слове, сориентировался в ситуации, я понял, что деградация идет полным ходом. В Польше литературу взяли в ежовые рукавицы, а в эмиграции ее «взяли на службу» — на службу идеалам, отчизне, читателям, всему, но только не собственным своим истинам, не своему предназначению. Вот я и решил ответить, но не как военный, а как гражданский.

Вот что я написал в «Размышлениях по поводу Страшевича»:

Совсем недавно появилось «Risum teneatis»[67], а мне опять приходится отвечать. Не наскучила ли публике эта полемика? Не стал ли тон нашей литературной прессы слишком фамильярным?

Мне думается, что неплохо, когда литераторы пишут друг о друге и препираются друг с другом, но лишь при том условии, что их личности станут помостом для более высоких дел, для общих проблем.

* * *

Может показаться, что я возомнил о себе и кичусь «талантом», в то время, как он — Страшевич — ведет себя благопристойно и скромно. А всё как раз наоборот. Я говорю: «Я стараюсь быть талантливым». А что говорит о себе Страшевич? Он говорит: «У меня есть талант, но… посмотрите!.. я пожертвовал им ради Отчизны!»

Вот я и говорю, что талант Страшевича никогда полностью не реализуется, поскольку у Страшевича нет кое-чего совершенно необходимого: у него нет уважения к таланту. С какой же поистине польской легкомысленностью отзывается наш Чеслав об этих ценностях! Он полон презрения к эгоистам и эгоцентрикам, которые осмеливаются серьезно относиться к «таланту» во время настоящей драмы: рушится Отчизна.

Но… что такое «талант»? Если глупцы представляют себе литератора в виде человека, который все время сидит в кафе, а потом время от времени пописывает при помощи этого самого, не очень определяемого, загадочного «таланта» более или менее удачные романы и рассказы, то самое время пересмотреть такой взгляд. Писатель пишет не каким-то там загадочным «талантом», а… собой. То есть, впечатлительностью своей и интеллигентностью, сердцем и умом, всем своим духовным развитием и тем напряжением, тем постоянно приподнятым состоянием духа, о котором говорил Цицерон, что он — суть всякой риторики. В искусстве нет ничего загадочного, ничего эзотерического.

Могу сказать без преувеличения, что я «посвятил себя» литературе. Для меня литература — это не вопрос карьеры и возможных памятников, а высекание из себя наибольшей ценности, какую только я смогу дать. Если бы вдруг оказалось, что то, что я пишу, ничтожно, то я проиграю не только как литератор, но и как человек. Но Страшевич и ему подобные рассматривают литературу как довесок бытия и его украшение, они склонны терпеть существование литераторов до тех пор, пока, как говорится, не начнется что-то действительно серьезное.

В соответствии с духом этой философии нападали и на Милоша. Ах! Ах! Этот эстет покинул Родину, когда увидел, что не может там писать стихи! Его не касаются ни Родина, ни человеческие муки, его интересуют только стихи! Люди, которые высказывают такие мысли, не доросли, как мне представляется, до решения этих задач. Как искусство, так и Отчизна, сами по себе значат немного. Но они значат очень много, когда человек с их помощью связывается с существенными, самыми глубокими ценностями бытия.

* * *

Трусость! Отсутствие патриотизма!

Странная вещь! «Транс-Атлантик» — это самое патриотическое и самое смелое произведение, когда-либо написанное мною. И именно из-за него на мою голову сыплются претензии, что я трус и плохой поляк.

Заметьте, я ведь мог не затрагивать этих моментов моей жизни. Я мог бы написать книгу на совсем другую тему. Никто никогда не выдвигал против меня никаких претензий, которых я сам не вызвал бы на свою голову, публикуя фрагменты из «Транс-Атлантика».

Пусть же вам не кажется, что вы поймали меня с поличным. Это я сам, добровольно и свободно признался в кое-каких своих чувствах… Но обнародование этих чувственных состояний (в наличии которых и вы — наедине с собою, тихо — должны были, наверное, не раз признаваться) не было с моей стороны ни цинизмом, ни бесстыдством. Я мог позволить себе это, потому что имел достаточно веские основания и потому что мною руководило соображение общего блага. Какие же это основания?

Я считаю, что польская литература сейчас берет совершенно другое направление по сравнению с тем, которого она придерживалась до сих пор. Вместо того чтобы стремиться к самой тесной связи поляка с Польшей, она должна скорее приняться за выработку определенной дистанции между нами и Отчизной. Мы должны эмоционально и интеллектуально оторваться от Польши затем, чтобы получить в ее отношении большую свободу действий, чтобы быть в состоянии созидать ее.

Мы должны — считаю я — усвоить чувство временности нашей нынешней польскости. Без него мы не сможем угнаться за миром.

* * *

С этим можно и не соглашаться. Это можно опровергать. Только пусть Страшевич не требует от меня, чтобы я служил Отчизне не в соответствии с моим пониманием этого служения, а в соответствии с тем, что он считает правильным.

В таком случае я тоже имел бы равное право назвать Страшевича плохим поляком, поскольку, с моей точки зрения, представляемый им эмоциональный патриотизм нанес нам самый страшный вред, роковым образом повлиял на всю нашу политику и, что еще хуже, — на нашу культуру. Вы только послушайте, что о нас говорят в мире, задумайтесь над тем, как нас воспринимают иностранцы. Мы — пример судорожного патриотизма.

Таким, как я, Страшевич говорит: «Иди в армию! Сражайся за Отчизну!» А я, если с чем и хотел бы сражаться, так это с Отчизной за мое человеческое достоинство. Но Страшевичу не было нужды агитировать меня на борьбу с Гитлером и на защиту измученного народа в Польше, потому что, вне зависимости от моих взглядов на Отчизну, я знаю и масштабы страданий, и размеры беззакония, и не собираюсь отгораживаться «концепциями», когда творится кровавое преступление.

вернуться

67

Статья-ответ В. Гомбровича критикам романа «Транс-Атлантик», помещенная в парижской «Культуре» № 1 (51) за 1952 г.

39
{"b":"185349","o":1}