Неудобно получается… тем более, что я не могу свалить всё на неспособность критика, очень внимательного, честного, необычайно тонкого… Откуда же такое недопонимание? И если бы только не было оно одним из многих! Но сколько раз то же самое случалось у меня с другими критиками, и я думаю, что это говорит не столько о неумелости критиков, сколько о порочности самой критики, особенно той, что потруднее, которая касается литературы завтрашнего дня, «современной». Более того, считаю, что ситуация опасная, что надо обязательно что-то изменить в методе, или в подходе, или еще в чем-то не знаю в чем — и что обязательно появится некая новинка, нечто до сих пор невиданное, а именно: сотрудничество авторов с критиками… может, это поможет вытащить воз из трясины?
Потому что до сих пор автор, живой автор, должен прикидываться мертвым. Был у меня случай, присутствовал я на ожесточенной дискуссии Котта (кажется, с Брайтером) на тему «что автор хотел сказать» в своем последнем произведении. Осыпали друг друга цитатами. Я предложил им спросить самого автора, даже дал им номер его телефона. Они замолчали и в то же мгновение сменили тему: когда проблема была сведена к телефонному звонку, тема перестала их интересовать.
Возвращаясь к Фалькевичу: если он, по-моему, не во всем хорошо понял «Венчание», то в чем причина? Не в том ли, что сразу же, с места, пожелал понять слишком глубоко? Критикам современного, самого трудного искусства надо посоветовать, чтобы они не старались сразу нырнуть поглубже, чтобы они поначалу пообвыклись на мелководье и лишь постепенно и очень осторожно погружались в поисках дна. Вот что я имею в виду: каждое произведение осуществляется на различных планах, поближе и подальше, сначала история должна «взволновать, заинтересовать, рассмешить», потом она приобретает «более глубокие значения» и только в последнем своем смысле становится (если сумеет) бездонной, головокружительной, а порой и безумной. Надо выработать принцип и следовать ему, а принцип таков: о более глубоких аспектах современного искусства можно говорить только после овладения более поверхностными, легкими аспектами, которые соединяют его с прежним искусством.
Фалькевич, видимо, слишком поспешил заглянуть за кулисы и не стал внимательно вглядываться в то, что происходит на сцене. Он не прав, говоря, что фабула «Венчания» «неясна и непоследовательна», — совсем наоборот. Что странного в том факте, что сон, будучи вытаскиванием наверх дневных беспокойств, показывает Хенрику унижение родителей, невесты, развалины родного дома? Неужели так странно, что в этом сне, сне вокруг корчмы, появляются Пьяницы и что эти Пьяницы начинают преследовать Отца, когда он пытается пресечь их поползновения в отношении Мани? Разве не логично и не укладывается в ситуацию, что обезумевший от страха Отец провозглашает себя (дабы избежать прикосновения к себе Пьяницы) «Неприкосновенным Королем»? А то, что Хенрик во сне чувствует, что от него самого зависит, удержит он это чудо или же утонет в фарсе, — разве такое чувство не может посетить нас во сне? Разве не понятны его колебания между Мудростью и Глупостью в начале второго акта? И его новое противостояние с Пьяницей, который еще раз влезает, показывает свой «палиц»[167] и пытается им ткнуть в короля, а потом и в Маню? Но вот Пьяница, видя, что не одолеть ему Хенрика в открытой борьбе, предлагает ему «поговорить по-умному» в сторонке, они уединяются и оказываются будто на королевском или дипломатическом приеме (никогда у вас во сне не менялись так декорации?). И дальше, разве не является кульминацией психического процесса, уже в первом акте заложенного, что растущие сомнения Хенрика относительно королевских компетенций этого короля приводят в постоянно нагнетаемой атмосфере пьянства к государственному перевороту? Когда же, пытаясь прибегнуть к новым уловкам, Пьяница возбуждает в душе нового короля зависть к Владу, разве не последователен он в своем стремлении к срыву венчания и «подбивания клиньев» под Маню?
Венчание, которое хочет устроить себе Хенрик в третьем акте, это, как справедливо замечает Фалькевич, следствие той его мысли, что не Бог создал человека, а человек Бога. Это венчание «в человеческой церкви», заменяющее предыдущее «в Церкви Божьей» — вот главная метафора драмы. Если нет Бога, то из людей, а вернее, между людьми, рождаются ценности. Но господство нашего героя над людьми должно стать реальным, поэтому Хенрику нужна смерть Влада, поэтому он приказывает отпустить родителей и Пьяницу, чтобы помериться с ними силами в последнем сражении. И он терпит крах…
Неужели этот сюжет так трудно вычленить из текста? Наверняка в чем-то и я виноват. В начале («Идея пьесы») я написал: «Здесь всё непрерывно „созидается“, „творится“. Хенрик созидает сон, а сон — Хенрика, действие постоянно творит само себя, люди творят друг друга, и все это вместе куда-то несется, к какой-то неведомой развязке».
Каким же осторожным нужно быть! Теперь я понимаю, как неточная формулировка уводит в сторону. Говоря о сотворении действием самого себя, а конкретно, что действие разворачивается само, я имел в виду, что одна сцена возникает из другой часто весьма произвольным, случайным образом, что драма, являющаяся образным выражением духовной работы Хенрика, представляет собой череду ассоциаций, порой абсурдных, порой не укладывающихся в форму, но я забыл добавить, что кажущиеся произвольности крепко стоят на фундаменте конкретной истории, которая эту драму доносит и которая в общих чертах не лишена логики. Я не стал рассказывать об этом, потому что мне казалось, что всё и так понятно с первого взгляда.
Фалькевич ухватил общие очертания, но не проследил их до конца: обманутый моим туманным указанием о «созидании себя», он воспринял драму как практически ничем не ограниченный взрыв ассоциаций, и, в результате, даже для того, что можно объяснить обычным ходом действия, он ищет обоснования в головоломности новейшей философии, социологии, психологии. Он размышляет над экзистенциальным и антиэкзистенциальным смыслом моего смеха, ищет предельное противоречие между проблематикой и формой, анализирует мои связи с «логикой сна», но не замечает порой самых очевидных связей в развитии событий пьесы. Из чего мораль для авангардной критики: внимание! Только с самыми большими осторожностями и только шаг за шагом спускайтесь в более глубокие слои произведения, но никогда не теряйте связи глубины с поверхностью. Поймите сначала произведение в его простейших формах, что называется «для публики», и только потом идите за кулисы. Метафизика — оно конечно, но начинать надо с физики. Поймите произведение в его связи с прошлым, с классической литературой, потому что в конечном счете каждая, даже самая революционная новинка вырастает из прежних, привычных для публики форм. И примите за основу, что если что-то находит свое оправдание в физике произведения, то можно обойтись и без метафизики. Из собственного опыта могу сказать: иногда критики приводят в движение небо и землю, чтобы объяснить запятую, которая объяснялась просто конструкцией предложения…
Вторник
Еще несколько слов об авангардной критике, но на сей раз в ее более журналистском аспекте и уже без связи с Фалькевичем… Надо упрощать. Надо делать так, чтоб читателю читалось удобнее, легче! Вы слишком отошли от него, рецензии пухнут от неудобоваримостей. Проблема стиля — одна из числа тех реальных проблем, которые вызывают боль или смех, но мимо которой тем не менее гордо проходят, потому что какая-то слишком уж она утилитарная, недостаточно à la hauteur[168]… Если бы я работал в этой профессии — авангардного критика — я вывернулся бы наизнанку, чтобы хоть что-нибудь здесь изменить и улучшить, как-то выйти из ситуации.
Кто же он такой, этот авангардный критик, пишущий в газете? Интеллектуал? Художник? Учитель? Журналист? Если журналист, то надо признаться, что слишком мало в нем от журналистики, нет у него подхода к читателю. Если учитель, то его знание слишком сбивчиво, урезано, суетно, туманно. Как художник он слишком тяжеловесен, не умеет танцевать, в нем слишком мало очарования… В роли интеллектуала он напоминает гуляш, бигос, салат, требушки на масле и капусту с горохом. И как же часто он оказывается пижоном в неопрятной одежде и с грязными ногтями, потому что все это бывает не вполне чистым… недодуманным и недописанным… часто претенциозно пошлым и терроризирующим (как читателей, так и редакторов). Снобизм? Ну да, конечно, снобизм. К сожалению, это правда, эта область отравлена снобизмом и бахвальством. Только присмотритесь к их фразам: они перенасыщенны новомодной (dernier cri[169]) терминологией, а их построение, пунктуация, грамматика никуда не годятся. Прекрасный галстук, грязная рубашка.