Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ах, если бы кому-нибудь удалось вытравить из этого в сущности симпатичного народца всю его фразеологию! Какие же нытики эти буржуа, попивающие здесь вечерами вино, а в течение дня — мате! Если бы я сказал им, что по сравнению с другими народами они живут как у Христа за пазухой в этой своей прекрасной эстансии размером с пол-Европы и если бы я добавил, что им не только грех жаловаться, но что Аргентина — это эстансьеро среди других народов, что она — «олигарх», горделиво восседающий на своих прекрасных землях… Они бы смертельно оскорбились! Лучше воздержусь… А потому выкладываю им всё! Вот только зачем? Мне-то какое до этого дело?

Там, у другого столика, там — покорившая меня Аргентина: тихая, но несущая в себе великое искусство, а не та, что здесь, говорливая, праздная, политизированная. Почему я сижу не там, не с ними? Мое место там! У той девушки, подобной букету черно-белого трепета, у того юноши, похожего на Рудольфо Валентино!.. Belleza!

Что, собственно, происходит? А ничего. До такой степени ничего, что я до сих пор не могу понять, что и как от них долетело до меня… может, обрывок слова… интонация… блеск глаз… Короче, до меня вдруг кое-что дошло.

Вся эта belleza была точно такой же, как и все остальное! Как стол, стул, официант, тарелка, скатерть, как наша дискуссия, она ничем не отличалась от всего этого, была такой же — из этого же мира, из этой же материи.

Четверг

Красота? В Сантьяго? Откуда, черт побери, ей там взяться?

Четверг

Что может произойти с тобой, когда поезд увезет тебя в далекий… провинциальный… неизвестный… цветастый… городишко-городок?

Что может с тобой приключиться в не противящемся тебе городке… слишком добродушном… или слишком робком… слишком наивном?

Что может с тобой приключиться там, где ничто тебе не противостоит и ничто не в состоянии положить тебе предел?

Суббота

Сначала изложим факты.

Я сидел в парке на скамейке, рядом сидел чанго, видимо, из Эскуэла Индустриаль (Промышленного училища), и его старший товарищ.

— Если бы ты пошел к б…, — объяснял чанго спутнику, — они раскрутили бы тебя самое малое на полсотни. Так что и мне полагается столько же!

Как все это понимать? Я уже убедился, что в Сантьяго все может иметь двойной смысл — и крайней невинности, и крайней распущенности; и я не удивлюсь, если услышанные мной слова вдруг окажутся просто шуткой в разговоре школьников. Но не исключено и нечто более извращенное. Не исключена та самая архиизвращенность, в которой при том, что все сказанное — правда, слова тем не менее невинны… а в таком случае самая большая скандальность как раз и состояла бы в самой совершенной невинности. Этот пятнадцатилетний чанго был, по-видимому, из «приличной семьи», его глаза так и лучились здоровьем, добродушием и весельем, и говорил он не развратно, а с глубокой убежденностью человека, защищающего справедливость. Впрочем, он смеялся… ох уж этот здешний смех, хоть и не заливистый, но какой-то завлекающий…

Лицо худое, подвижное, колоритное, смешливое… Не поддаюсь ли я иллюзии несуществующего порока? Трудно хоть что-нибудь понять… здесь все вдруг становится дремучим лесом, по которому я блуждаю…

Вот девочка, совсем подросток, идет под ручку с солдатом 18-го пехотного полка.

Другой чангито через пять минут знакомства со мной стал рассказывать, как недавно умирал его отец, — и если он делал это (как могло показаться), дабы развлечь меня интересной историей, значит, он славный и приветливый мальчик… убеждаюсь в то же время, что он — чудовище…

Чудовище?

Прозрачный, многоцветный и ослепительный солнечный свет везде — в пятнах между деревьями, в световых струях и каскадах между стенами и кронами деревьев. Доброта Сантьяго. Добродушие. Спокойное, улыбчивое. Восемь детишек и три собаки под пальмой. Дамочки заняты покупками. Деревья, покрытые фиолетовыми или красными цветами, выглядывают из-за стеночек, а посреди проезжей части движется мотороллер. Эти добрые взгляды индейских глаз. Стада велосипедов. Солнце заходит. Улицы скрываются за далеким пейзажем темной зелени.

На скамейке сидит нинья[154]: точеный стан, лодыжка, мягкая переливающаяся волна волос… к тому же она как-то удивительно, но при этом прекрасно долговяза, откуда это в ней, из какого сочетания рас… ее ухажер лежит здесь же, на скамейке, голова — на ее коленях, смотрит в небо, на нем белая ветровка, и лицо прекрасно-молодое. Безгрешное. И даже если бы они совершили преступление на этой скамейке, оно оказалось бы в другом измерении. Слишком высок был тон их отношений, слишком напряжен, чтобы я смог уловить его. Тишина.

Воскресенье

Это еле слышное безумие, этот невинный грех, эти кроткие черные очи… Я льну к безумию, иду навстречу ему — я, в мои-то годы! Катастрофа! Но совсем другое дело, если не возраст причиной тому, что я льну к этому безумию… ожидая, что оно воскресит меня таким, каким я был, во всей моей творческой чувственности!

С распростертыми объятьями принял бы я тот грех, который стал бы для меня вдохновением, потому что искусство родом из греха!

Вот только… нет тут никакого греха… Я все, кажется, дал бы за то, чтобы поймать этот городок с поличным! Все напрасно. Солнце. Собаки. Ох уж это их проклятое тело…

Понедельник

Проклятое покладистое тело!

Может, оно досталось им в наследство от наготы племен, так легко подставлявших свои спины под кнут? Когда в разговоре с Сантучо я жаловался, что тело здесь «не поет» и что вообще ничто не хочет взметнуться, взлететь, он мне заметил:

— Это месть индейца.

— Какая еще месть?

— А вот такая. Сами видите, сколько всего индейского сидит внутри каждого из нас. Обитавшие здесь прежде племена хурисов и люлесов были обращены испанцами в рабов, слуг… Индеец был вынужден защищаться от превосходства господина, он жил одной лишь мыслью — не поддаться этому превосходству. Как он защищался? Высмеивая высокое, издеваясь над господами, он вырабатывал в себе способность посмеяться надо всем, что имело претензии возвыситься и господствовать, он требовал равенства, усреднения. В каждом взлете, в каждой искре видел он жажду власти… И вот результат. Теперь здесь НОРМОЙ стало такое отношение ко всему.

Но как он ошибается, этот упрямый коренастый князек из Сантьяго. Все, что творится здесь, все без греха, но и без насмешки, издевки, злобы, иронии. Шутки здесь добродушны, даже в самом тоне языка чувствуется доброта. Вот только… Загадкой Южной Америки останется то, что сердечность, доброта, простота становятся агрессивными и даже опасными! Я обнаружил, что, когда их добродушие невзначай достает меня откуда-то сбоку своим смехом или же на меня устремлены эти бездонные кроткие глаза раба, я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке, будто столкнулся со скрытой угрозой.

Вторник

Ослы… Козы… Часто вспоминается Италия или южные Пиренеи, вообще Юг.

Отсюда мысль, что, может быть, в моем диалоге с Южной Америкой страхов северянина больше, чем чего-то иного. Этот шок от столкновения Севера с Югом, которое уже столько раз доставало меня в Европе, когда метафизика Севера ни с того ни с сего вдруг сваливалась в телесную конкретность Юга.

Неправда, неправда… и самое время выявить безумную чувственность Севера. Вот я, например… разве я — метафизика… разве я не соглашался на тело?

О! Я до смерти влюблен в тело! Оно для меня решает практически все. Никакой дух не компенсирует телесного убожества, и физически непритягательный человек для меня всегда будет представителем расы уродов, будь он хоть самим Сократом!.. Ах, как же сильна моя потребность в освящении телом! Человечество для меня делится на телесно привлекательных и телесно отвратительных, причем граница между этими категориями такая четкая, что не перестает меня поражать. И хотя я могу любить кого-то некрасивого (например, Сократа), я никогда не буду в состоянии влюбиться физиологически, то есть втянуть себя в круг очарования, без пары рук, божественно телесных, притягательных… обнимающих тебя…

вернуться

154

Девушка (исп.).

104
{"b":"185349","o":1}