Сохраняет Бернарт и присущие традиционной кансоне небольшие размеры, и строфическое построение, свойственное, впрочем, за редкими исключениями, всей вообще старопровансальской поэзии. Находит в нем своего приверженца и полюбившаяся трубадурам богатая, разнообразная рифмовка, он разделяет с ними то упоение словесными созвучиями, на которое обратил внимание Пушкин: «Ухо обрадовалось удвоенным ударениям звуков». [291]Но новизна рифмы, существовавшей до трубадуров лишь в средневековой латинской поэзии Западной Европы и у них впервые зазвучавшей на языке народном, таила в себе и опасность: увлечение своеобразием этого новшества, охватившего широкие круги поэтов, нередко приводило к однообразию унисонно звучащих строк. Бернарт де Вентадорн не смущался такой опасностью.
Приведенное здесь краткое, суммарное перечисление художественных средств поэзии Бернарта, общих для многих и многих трубадуров, могло бы показаться достаточным, чтобы усомниться в поэтической ценности его песен, счесть его лишенным всякой оригинальности, – однако лишь в том случае, если допустить, что стиль всякого художника сводится к набору отдельных «приемов» и мотивов, что и форма, и содержание его творчества – не что иное, как их сумма, которая, как известно, не меняется от перестановки слагаемых.
Для того чтобы приблизиться к пониманию поэзии Бернарта, ее истинного смысла и истинной ценности, надо помнить о ее песенной природе, о том, что сложенные поэтом строки могли распространяться и существовать главным образом в устном вокальном исполнении, – сам Бернарт писал к ним музыку, пел их либо он сам, либо его жонглеры. Недаром он предпочитает называть себя не трубадуром, а певцом, даже когда говорит о своем поэтическом даре:
Немудрено, что я пою
Прекрасней всех певцов других.
Поэтом и музыкантом одновременно осознает он себя особенно явственно в другой кансоне:
Я песен так долго не пел,
Не знал, что случилось со мной.
А нынче, хотя над страной
Ветер докучный и тучи,
Счастлив я, строчкой певучей
Венчая певучий напев.
Образ поэта-певца еще не раз возникает в его творчестве:
Над цветком, в глуши зеленой
Соловей на ветке пел.
Нежной трелью умиленный,
Сам запел я – не стерпел!
Или:
Как бы славно было петь
Пред Утехою моей,
Если б знать, что любы ей
Будут песни эти впредь.
Или:
За песни я не жду похвал,
Хотя и многого достиг:
Воспеть весь трепет этих дней
Еще бессилен мой язык, —
и т. д.
Если строка: «За песни я не жду похвал» – лишь глухо напоминает о слушателях, о публике, к которой обращены произведения поэта, то такие строчки, как:
Петь просили вы меня,
Хоть должны прекрасно знать,
Нелегко мне распевать.
Сами пойте, в самом деле,
Если песен захотели, —
это уже целый разговор с публикой.
Об исполнении своих песен не перестает помнить Бернарт и тогда, когда ограничивается лишь сочинением слов и мелодии, сам по каким-либо причинам воздерживаясь от этого исполнения. Не один раз среди его торнад встречается обращение к тому или иному жонглеру:
Спеши, гонец, – она
Тебе внимать должна!
Пусть польются письмена
Песнею страданья.
Не раз обращается он к жонглерам с предложением затвердить его песни, запомнить их «без пергамента», даже повторять их по дороге, чтобы они всё лучше звучали. В этих постоянных обращениях поэта к своим жонглерам звучит дружественность, доверительность, порою даже нежность, и уж всегда – уважение. Оно и понятно: без исполнителей-жонглеров, этих гонцов поэзии, лирика трубадуров не могла бы приобрести возможность совершать столь широкое праздничное шествие и по своей родине, и по другим странам. Участие жонглеров в распространении старопровансальской лирики, при отсутствии книгопечатания, гораздо больше содействовало ее, так сказать, «многотиражности», чем размножение рукописей, доступных лишь относительно немногим любителям и знатокам.
Но ведь значение жонглера не сводилось к одному только распространению песен. Устное бытование отвечало их внутренней художественной природе. Недаром большинство трубадуров, в том числе и Бернарт, сами создавали их мелодии. Гираут де Борнейль прямо говорит о том, что хотя слова и составляют основу его поэтического восхваления Донны, но, чтобы придать ему законченность, необходима музыка, необходимо, чтобы слова зазвучали в пении:
Строитель башню завершит,
Коль укрепил основу он, —
Тогда и башня устоит.
Таков строителей закон.
Основу укрепляю
И я: коль песня вам нужна,
Коль вами не возбранена,
К ней музыку слагаю, —
Пусть усладится тишина
Для той, кем песня внушена!
Исполнение песен жонглерами не только осуществляло дружественный союз поэтического слова и напева, но имело также еще иное, не менее важное влияние на самую природу старопровансальской лирики. Выступления жонглеров, этих профессиональных актеров Средних веков, были рассчитаны в большинстве случаев не на одного только слушателя или чаще – слушательницу, упоминаемых в торнадах или в самом тексте кансоны, – нет, такие выступления обращены были к более или менее многочисленной аудитории – к любителям поэзии, сосредоточенным при дворах многих провансальских феодалов. И жонглеры обычно посещали со своим репертуаром многие подобные дворы, проникая, как известно, и за пределы родной страны. Правда, нет оснований предполагать, что замки были оборудованы какой-либо эстрадой, сценической площадкой и т. п., но сам факт выступления исполнителя – певца и музыканта – перед публикой уже создавал для восприятия старопровансальских песен как бы незримую театральную рампу. Дело, по существу, не менялось и тогда, когда поэт обходился без жонглера, взяв на себя и обязанности певца.
Незримая рампа придавала еще больше законченности, завершенности и единства миру поэтической фантазии трубадуров, который, однако, в основных своих особенностях достаточно четко вырисовывается и независимо от музыкальной стороны старопровансальской лирики – во всей ее словесно-художественной структуре, взятой как некое автономное целое. Последнее обстоятельство позволяет выносить ряд суждений о творчестве трубадуров даже при еще недостаточном развитии его комплексного – одновременно и поэтического и музыкального – изучения в провансалистике [292](к тому же слово стояло для трубадуров, несомненно, на первом месте, хотя от них требовалось и искусство составлять к своим песням мелодии).
Поэзию трубадуров можно называть поэзией куртуазной [293]не только в буквальном смысле этого слова – как поэзию придворную, развивавшуюся и бытовавшую при дворах феодальных владетелей, ее можно называть куртуазной и в более глубоком и многозначном словоупотреблении – как поэзию, в основном построенную на понятиях и нормах куртуазии. Эти понятия и нормы возникали в ответ на запросы западноевропейских феодалов, заинтересованных в том, чтобы поднять нравственный и культурный престиж рыцарства, облагородить сословие, именовавшее себя благородным. И требования куртуазии стали оказывать известное воздействие на быт и нравы феодальной среды (раньше всего в Провансе), однако в реальной жизни куртуазия порою сосуществовала с жестоким, низменным и грубым отношением к человеку, в частности и к женщине, даже в замкнутой феодальной среде, не говоря уж о ее отношении к другим сословиям. Это происходило и в высококультурном по тому времени Провансе, – куртуазия и там по-настоящему главенствовала только в поэзии трубадуров. В этом смысле она представляла собою как бы особый лирический микрокосм. Характерно, что основоположником куртуазии по традиции считался Гильем IX, герцог Аквитании, не только один из крупнейших феодалов, но и поэт, «первый трубадур». Большое значение в выработке этического кодекса куртуазии приписывалось и владетелю замка Вентадорн (Эбло II), не только покровителю трубадуров, в том числе Бернарта, но и непосредственно причастному поэзии и даже носившему прозвище «Cantator» (буквально – певец, а в расширительном смысле – поэт).