Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что? Повторите!.. Повторите!

И еще выше стал Влас. И дрожа поблескивали стекла его очков. Кто-то кашлянул, кто-то поднялся со стула и сказал:

— Товарищи…

Сосед того прошипел:

— Ш-ш!

— Да, конечно. Не мешайте выяснению вопроса. Но все же выбрать председателя…

— В таком случае предлагаю Калистратушку!

То крикнул Анкудинов. И непонятно было: смеется ли, серьезно ли.

— Калистрат, садись!

— Сюда, сюда.

— Председатель будешь!

Радовались минуте шутки, чуть рассеявшей туман размолвки. Шуткой показалось предложение Анкудинова.

«Не так, стало быть, серьезны обвинения, которые затаил он и сейчас бросит в лицо Власу».

Калистратушкой звали невзрачного тусклого поповича, примкнувшего к движению в дни московского восстания, до истерики его поразившего баррикадами, заколоченными домами, жестокостью расстрелов и веселой какою-то стойкостью дружинников. Калистратушку презирали все именно за его тусклость, бесталанность и за то еще, что он был явно запойным. Но опыт показал, что пьянство Калистрата на пользу партии. Молчаливый по натуре, не проговаривался никогда, а сидя часами по кабачкам, приносил не раз ценные сведения. Искренно мурлыкал семинарские песенки, водя стаканом по пивной луже непокрытого кабацкого стола; легко сводил знакомство с темными людьми; трех уже сыщиков указал товарищам. А то, что дворники дома видывали Калистрата глубокой ночью у ворот, бьющего неверной рукой по щеколде, это, как решили товарищи, тоже не вредно. А в дни вытрезвления и потом, в дни тоски предзапойной, в уголке где-нибудь сидел Калистрат и, вороша свои желтые волосы, прямые, длинные и масляные, тупо пытался проникнуть в смысл социал-революционной брошюры, взятой у товарищей. В те дни мало ел, пугался вопросов, и глаза его по-собачьи слезились.

Презирали, третировали, давно уж не жалели. Калистратом, Калистратушкой стали звать с той поры, как привелось поповичу краткий срок жить по паспорту какого-то крестьянина Калистрата. Имя понравилось всем. Привыкли.

А сейчас уж сидел попович на председательском месте. И переглядывались все после внезапно строгих слов его.

Постучал ножом о стакан и глухим голосом сказал, глядя Анкудинову в глаза:

— И вы сюда пожалуйте, товарищ, к столу. И ваше слово… Да, да, к столу. Все здесь, и вы…

Дернув плечами, пересел Анкудинов.

— Да, да. Ваше слово. Товарищ Влас, вы потом. И вот что… ввиду серьезности момента очень прошу внимания и… и сдержанности.

Шепот послышался.

— Кто хочет говорить? Сейчас, Анкудинов. Товарищи, могу записать. Кто хочет?

— Я. Но после Власа.

— Меня запиши.

— Ну, и меня, может быть…

— Записал. Товарищ Анкудинов, прошу!

Чуть поморщившись и для первых слов потеряв силу гнева, начал Анкудинов:

— Если уж так официально, то да, я не могу не обвинить товарища Власа в поведении, заслуживающем название едва ли только неосторожности…

Задребезжал стакан под ударами ножа. Побледнев, откидывая мокрые желтые волосы со лба, раздельно сказал председатель, и голос его срывался с высокого свиста в низкий хрип:

— Ораторов прошу говорить стоя! А вы, товарищ, сядьте.

— Что такое?

— К чему?

— Вот еще…

— По праву председателя. Иначе слагаю…

— Товарищи, пусть!

— Он прав. Молодец, Калистрат. В таком деле…

Дребезжал-звенел стакан. Встал Анкудинов.

— Да. Хорошо… Я хотел говорить о неосторожности товарища и о тех его поступках, которые… Но вот что! Перехожу к главному. Проект товарища Власа, о котором докладывал Николай и которому Николай симпатизирует, этот проект кажется мне не столько трудно осуществимым, как говорили здесь и у Николая, сколько губительным… да, губительным в самом корне. Губительным для дела, для всех нас…

— Что? Объяснитесь!

То Влас.

Но частым звоном без перерыва зазвенел стакан.

— …Да. Это грозит гибелью. И, боюсь, умышленной гибелью… Конечно, немного нас, и не очень жаль, если… но проект, предполагая сближение с чуждыми элементами… товарищи, я не боюсь слов и вы не бойтесь. Я называю этот проект провокаторским. Да!

Гася шепотный огонь зачинавшейся распри, зазвенел-загудел под ударами ножа стакан.

— Ваше слово, товарищ Влас, если товарищ Анкудинов кончил.

— Кончил, да. Но я не сказал бы и половины того, что сказал, если б не знал об одном странном обстоятельстве. Это обстоятельство следующее: товарищ Влас видится, и не редко, и я знаю где, с Варевичем; с тем самым Варевичем, который в Петербурге тогда… Помните…

Загудели голоса. И в этом гуле звон стакана председателя был как шепот камешков прибрежных, а близко будто гудела глубина моря. Но вот будто кусок шелка разодрал кто-то в углу у буфета. Свисток резкий. К говорной трубе подбежал Миша-студент. Пробку-свисток вынул, крикнул; и почему-то примолкли все.

— Вы, Ирина Макаровна?

— Ха-ха-ха! Вот мальчишки! Полчаса слушаю. Надоело. Вы что это моего Власа обижаете! И гомон же у вас… двери закрыли, и думаете — одни. Нам здесь с Валей все как есть в трубу слышно. Ну и конспираторы! Если тайно хотите, ту пробку надо, ту белую, глухая называется. Хорошо, что вас только женский монастырь слушает. Нарветесь еще… Ну да ладно. Мы сейчас к вам. Наливка чтоб была! Да Торе не говорить, что для нас. Живо! А кто такой Варевич? Что-то не припомню.

— Мы, Ирина Макаровна…

— Ну, ладно. Валя оденется, и сейчас мы к вам. Про наливку не забудь, ведмедь. И Власа не обижать. Он мой. Ждите!

Кто потупившись, кто в потолок глядя, сидели те. Влас в окно глядел, в сумеречное, и вот чуть презрителен стал взгляд его; а Анкудинов лицом дергался, правой рукой мял салфетку. Слова смешливые Ирины Макаровны слушали, будто она там вон в буфете заперта и оттуда кричит-говорит. Защурив глаза, подняв нож над стаканом, сидел-молчал председатель. Надвинул желтые, на желтом лице чуть видные брови. Лидия, Лида, та, которая числилась кухаркой, глядя в затылок Миши, мяла кусочек черного хлеба.

X

Ранее, тогда когда-то, и кажется ей, что безмерно давно то было, Раиса Михайловна чуяла-изживала скорбь жизни, как грозу надвигающейся из неведомого хохочущей-грохочущей рати. И рать та черная движима десницею Карающего.

Неустанными молитвами покаянными и умоляющими отсрочить черное, ослабить страшное.

Ныне не то. Скорбь не зарево растущее, скорбь — разлившийся на весь мир песок золотой. И весь мир — пустыня тихая, мертвая. И палит, иссушает песок. Не идти бы по жгучему, по мертвому, лечь бы и не жить, пропасть.

Не пугают Раису Михайловну страшные вести, передаваемые Константином. И не потому не пугают, что спокоен голос сына Кости.

Все страшное сбылось. И нечего бояться.

— Вот, мамаша, из санатории от профессора. Надежды на выздоровление нет; то есть на полное выздоровление. Но для окружающих не опасен… пока, и может жить у родных.

— А? Да… Ты напиши. Я что ж. А спрашивал ты о причинах?

— Я уже говорил вам, мамаша… Вероятно, пишет, какие-нибудь благоприятные условия способствовали…

— Благоприятные?

— Для болезни благоприятные, мамаша.

— А… Какие же?.. Так ты напиши, чтоб…

И тускло вдруг глаза глядят мимо сына, не видят.

— …Потом, мамаша, вот еще. Витя денег без меры требует. Больше половины с его счета списано. Я пока посылаю. Предупредить, может быть? Как вы?

— Ах, да. Как же это он так… Ты бы, Костя…

И забвение опять тусклое в глазах.

— Мамаша. Вот от Ирочки три письма. Не желаете ли ознакомиться… И еще стороной я узнал кое-что о ее жизни в Москве. Поговорить бы с вами хотел.

И закручивая рыжие усики, ладонью скрывает широкую улыбку внезапную, неудержную. Но не видит Раиса Михайловна.

— Я, Костя, отдохнуть пойду. Ты потом…

И идет, не видя стен, не видя мебели. Идет туда, в белую спальню свою, где мраморные стены холодны. Но и там в глаза ползет желтый золотой песок пустыни, сжигающий, мертвящий.

117
{"b":"136769","o":1}