Литмир - Электронная Библиотека

«Что Витя первым с “Императора” не сбежал? Брат тоже… К черту Витьку!»

Идет упрямо-спешно. Подпрыгивающая походка задыхающейся madame тешит злобу. Дрогнула. Чуть не остановилась: «А вдруг не приехал. В Марселе… Да нет же! Конечно…»

– Надя! Надя, стой!

С кормовой палубы «Императора» серой шляпой машет.

Ужели брат? Усики над смеющимся ртом. Синий костюм. Не он и он.

– Bon soir, madame Jolie![3] Да стойте же вы…

Сквозь улыбчивую радость новый страх. В болезнью подкошенной Надиной душе белые женщины дум-мечтаний в пляске хороводной свились. Думала: «Не похож. Страшный. Не нужно бы. Зачем приехал…»

– Какая ты хорошенькая!

– А ты совсем monsieur стал… Усы откуда?..

– Это затем, чтобы всем видно было, что мне девятнадцатый год на исходе. А кикимора твоя ничуть не постарела.

– Тише ты!

– Разве ты ее русскому языку обучила?

Это он шепотом испуганным.

– Да нет… Я так…

– Чего же тогда… Ну! В твой отель. Только, чур, пешком. Ноги бегать хотят. А лицо у тебя смешное. Прическа вот…

– А ты думаешь ты не смешной?

– Ха-ха!

– Рассказывай лучше, как ты из крепости бежал.

– Подкоп! Подкоп! Сразу не расскажешь. Комендант Макар Яковлевич неделю бушевал. Но maman была подкуплена. Здорово работала. Гимназию кончил. Нервы расшатаны. Отдых необходим. Врачи. А тут сестра кстати за морем. Одно к одному. А ты, однако, совсем здорова. Зря дядя Сема в постные дни по тебе слезы льет.

– А он все по постным дням тоскует?

– А то как же!

– И каждый вечер в крепости?

– С восьми до половины двенадцатого. Ежедневно.

– У самовара?

– У самовара.

– А комендант все ужинать оставляет?

– Еженощный спор в прихожей.

– И сердится?

– Ты, говорит, поужинай, Сема. Я, Макар, не ужинаю теперь. А ты, говорит, поужинай; ведь раньше ужинал. Да я уж отвык. А ты, кричит, опять привыкни; что тебе стоит! Да мне рано вставать. Ну, это дело; только все-таки поужинай.

– И ровно десять минут?

– Ровно. Вынет дядя Сема часы. Ах, уж без двадцати! Шубу запахнет и в карету.

Далекой безбоязненной усмешкой кривятся губы Надины. Рядом с братом по набережной нейтральной страны идя, воспоминанием зловещим ново-спокойно улыбаясь, говорит, дразня себя:

– А по постным дням?

– А по постным великая скорбь самоварная.

Освобождение смеются сестра с братом, по чужеземным, по безопасным камням идя.

Замолкла, смех оборвавши. Вспомнила: «Что сказал он? Ты, говорит, здорова совсем…»

И в стекла цветочных магазинов вглядывается, отражения свои туманные ловит.

«Все они нам здесь: вид у вас здоровый совсем».

И тише пошла, причуиваясь к хрипам затаившейся в живой груди врагине. И издалека слыша братнины смеющиеся слова, отвечала редко. И редко спрашивала.

– Скупой? Кто такой?

– Как кто? Дядя Доримедоша, конечно.

– Молебен, говоришь?

– Не молебен, а три молебна отслужили напутственных. И ни с места.

– Да он куда?

– Что ты не слушаешь! Толком говорю: у тети Любы засиделся Скупой. Второй год. Уговор был по году. Ведь при тебе еще. А вот уж второй год на исходе. В оранжерее сидит. Ему по закону в крепости жить теперь. Макар Яковлевич рвет и мечет. Без постоянного шута тяжко. С тетей Любой разругался. Это ты, говорит, его не пускаешь из своей дурацкой оранжереи! Та плачет: не держу я; сны, говорит, он видит. Комендант на Доримедошу напал: долго ли, кричит, мне за тобой карету взад-вперед гонять? Да я, говорит, Макарушка, может, завтра. Опять сон нехорош мне был; нельзя мне в путь; ты уж не гневайся. Ну, говорит, черт с тобой, коли так. Тот, конечно, накрещиваться, отплевываться. Назавтра опять карета. Опять пустую шубу назад везут. Опять крик в крепости.

– А дядя Доримедоша шубы еще не купил?

– Какое там! Совсем оборванцем ходит. Комендант ему пиджак пополам разодрал со спины. Помнишь, тот рыжий пиджак. Теперь, кричит, поневоле новый купишь. Но дело не выгорело. Зашил. А тетя Люба: как, говорит, ты в моем доме?.. А тот: у тебя, кричит, не дом. Что, говорит, в дому нельзя, то в оранжерее можно. А Корнут…

Но сестра остановилась вдруг, на внезапную мысль наткнувшись:

– Витя! Как тебя одного отпустили? Или не один?

Огляделась даже. Захохотал весело.

– Долго рассказывать. Только я не один. Меня сопровождает добрый дух. А знаешь, где он? Вот здесь, в этом кармане.

От madame Jolie таясь, пачку писем в бумажнике показал.

– На каждую неделю. Из Марселя одно уж послано.

– Да в чем дело?

– В том дело, что спутник мой, мною же тайно ставленый, с границы назад поехал. Уговор. Деньги я ему, положенное ежемесячное вознаграждение, из дорожных вперед выплатил. На билетах, да на гостиничных барыш мой. Оба не внакладе. А мне одному очень хотелось. Письма же о благополучии, о погоде и о прочем, вот они по все дни. Полдня сочиняли по Бэдэкеру.

– Как же такого нашел?

– Давно задумано. Перед выпускными репетитором он у меня. Столковались. С maman почтителен до чрезвычайности. А тут так подстроили, что занятия наши до обеда и после обеда. И в зале он со всем зверинцем обедает. Перед едой на образ крестится, по постным дням с maman постное ест и хмельного, конечно, в рот не берет. Когда дело с путешествием наладилось, maman, конечно, свой голос за него. Тут, кстати, и фамилия уж очень богобоязненная: Мироносицкий. Через ижицу пишется. Это и коменданту понравилось. Смотри-ка как он ижицу придумал выводить. Это он деньги мне. Тебе ведь тоже денежные письма комендант пишет. При сем… Только так устроили, что теперь на мое имя.

Смеялась. Завистливо-сердитыми гдазками на тайате свою оглядывалась. Вдруг испуганно:

– Дурачки вы! Ничего не выйдет. А мой крокодил!

Оглянулся Виктор на желтолицую madame. Рот открыл.

– Да-а. Не додумали. Отпишет кикимора. Придется мне в другом отеле остановиться. И отсюда поскорее прочь. Наври ты ей что-нибудь на сегодня. Пусть мой ментор на «Императоре» без задних ног валяется. Укачало.

Шел молча, лоб хмуря.

– Ну, Витя. Вон он, наш отель. Как быть?

– В шляпе дело. Придумал. Ты в котором этаже?

– В третьем.

– Ну а я… Раз, два, три, четыре, пять… Я в шестом, в мансарде. Лопочи с метрдотелем по-французски во весь голос. Надо, мол, два номера рядом в шестом. Один для брата, второй для того, для его духа. Пусть кикимора про два номера слышит. Она, конечно, ко мне наверх ни ногой. И не обедай ты с ней эти дни за табльдотом, ради Создателя.

– Да мы почти всегда в номере.

– И великолепно! Лопочи! Лопочи! У меня прононс плохой. Ужинаем вместе. Не забудь, что у духа морская болезнь. Да! Про Корнута хотел рассказать. Еще два ордена заработал. Важен стал непомерно. Теперь больницу строит. Остальное про зверинец за ужином.

II

Проснулся поздно. Вставать, по городу по новому бежать, не хотелось. Сны вспоминать, в ночные тайны при свете дня нового закрытыми глазами вглядываться так жутко-радостно.

Серебряною музыкой скрипели двери чистилища души; красной молодой кровью наливались веки глаз защуренных; над открытым окном мансарды трепыхалась занавеска белая.

Разгадочно-пугающи были думы, оттуда плывущие.

– Как так? Надя?

Сияния мечтанные слов, поцелуев, дум за ночь венцом вокруг Нади сестры свились. Сияния мечтанные, уже более года зародившиеся в душе и уготованные для той неведомой, которую встретит там в Петербурге скоро-скоро. В первый раз в университет идя, ее встретит. Мечты, сияющие бриллиантами завтрашнего дня. Сияния мечтанные в тусклости ненастоящего и смешного, и больного сегодня.

– Как так? Надя? Сестра?

Сквозь сине-стеклянную стену сна ночного разглядывает вчерашний вечер. Болтали про родную крепость, про весь зверинец. Весело было. Кикимора французская глазами хлопает – весело. Мироносицкого выговорить не может – весело. Учили долго. А она свое:

вернуться

3

Добрый вечер, мадам Жюли! (фр.)

33
{"b":"136769","o":1}