Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Убоялся ли, соскучился ли. Не призывали к себе взоров его волны Средиземного моря, являющие черных, проворных мордастых дельфинов, за долгие века уставших быть загадочными.

В, каюте сидел, лежал, то в книгу бумажную глядя, то в свою, какую-то невещественную. И по лестнице железной по крутой шел-спускался, и привыкшие к нему молчаливые рабы, блещущие салом и углем, чуть скосив глаза мгновенно, продолжали работу свою. И молча принимали сигары и папиросы. И улыбались приветно, когда Виктор передавал бутылку.

Проглоченный стуком-грохотом, сидел здесь Виктор, молчал, думал — не думал. И не было здесь ни страны, ни нации, ни истории, ни мгновенности. Чудилась необходимость, вневременная, внежизненная. Певучий грохот неумолчный. Сверкание огненное и сверкание стальное. Рабы, а рабам надлежит быть черными, пот лица своего черными сажными рукавами отирают. То надолго замрут — не движутся, то суетятся. И молчат. А то изредка кричат слова краткие. Кричат хриплыми голосами, а хотят крикнуть звонко.

Неумолчный стук-грохот стальной и неумолчное жаркое пение красное-огненное. И потому молчат. И потому, когда сказать что надо, крик-хрип нелепый, разноязычный.

— Эй, Клод! А у меня там…

— Ну?

— Жена.

— Вот.

— Скоро уж.

— Дьявол!

— Да.

— Стакан где?

— Там.

И не все расслышав, усталость каменную чуют. И молчат надолго уж близко-далекие друзья.

Звонок продребезжал стеклянным голосом у рупора. Тот, близкий, слушает. Ответил. И тотчас рукою ловкою рычаг стальной меж двух дуг чуть перевел.

И еще звонок. Другой уж голос. Медный. То — смена. С лицами, покорно верящими в железную мощь дела, вставали на работу, уходящим лишних слов не говоря.

И улыбнулся однажды Виктор:

— Вот они, цепи. Крепче тех цепей, что на рабах триремных позвякивали под свист бичей злых амтуков.

Встал. Потянулся. Наверх пошел. В кресле тростниковом плетеном Ирина сидит, про книжку французскую, на пол павшую, забыла, молча-забвенно туда глядит, где над морем синим берег неба, вечерне алеющего.

Незамечаемый на сестру глядел и будто червонные лучи взора ее видел. И замелькали, вспомнились шепотно-тайные слова Индии покинутой. Про богиню Майю слова. Про богиню, отнимающую у людей память прошлых их жизней. А творит то богиня для блага людей, ничтожных и несчастных существ, которым и вовсе не нужно бы быть в великом мире.

— С Майей борется… Майя! Майя!

Помыслил, прошептал. К сестре подошел.

— А… ты…

За много месяцев, как за много лет, солнце певучее знойное древней страны сожгло беспечность ребячью и вкруг головы милой породило золотистый нимб женственности. И взором, издалека разбуженным, поглядела на Виктора. И молчала. И брови дрогнули. Вспомнив ли что устрашающее, предчувствуя ли, перестала на лицо бледное смотреть, на лицо такое близкое, изученное будто за столетия. Часто так с нею. И давно уже.

— Скоро турецкий берег виден будет. А в пятницу мы в Одессе. Ты рада?

Сказал, словами непослушными поиграл.

— Рада? Чему? Да, Россия… Нет. Страшно.

Говоря, не знала, что скажется слово такое. Сказала и испугалась. И оглядывалась, как заблудившаяся. Из водной пустыни из синей будто ждала слова-крика.

Виктор понял, не удивился. А она, себе ли, ему ли пояснила-заспешила, в глаза его не глядя:

— Да, страшно. Конечно, страшно. Пока в чужих странах живешь, будто не во времени живешь. Ни вчера нет, ни завтра. А дома… и потом еще: там смотришь, слушаешь, ну думаешь и будто дело делаешь, важное дело, настоящее. А дома… Знаешь, у меня сердце замирает, холодеет будто. Так же вот, как в детстве всегда бывало осенью, когда первый снег. Проснусь, в окно взгляну — бело все. Старое кончилось привычное; неизведанное подошло. И сердцу жутко, тоска смертная… Смотри, огонек.

Под свечеревшим небом вдали огонек ранний, маячный.

— Дарданеллы, вероятно. Турецкий берег. А там уж скоро Черное море.

И чуя удары сердца тревожные, склонился к Ирине, чуть щекою волос ее, ветром растрепанных, коснувшись. И подняла лицо свое предплачно-нежное. И будто врагами подступающими окружаемые помолчали-погляделись, в небе заревном чуя бесстрастного Великого.

— Мог бы так сделать, чтоб лишь счастье, чтоб лишь праздник, чтоб души юные ликовали в хороводах тихих… Не умолить. Или скучна очам всевидящим тихость счастья. О, цепи души…

Думы, как птицы напуганные. Думы, как окровавленные дети.

— Виктор, зачем мы в Россию? Скучно, Виктор.

— Что же, скучно или страшно?

— Ах, Виктор.

— А в Индии по России скучала.

— Зачем говоришь? Зачем говоришь? А ты разве нет?

— Да я так. Хочется подчас и над собой посмеяться.

— Смеяться? Да?

— Ирочка. Трагедия, порождаемая роком, конечно смешна. А тоска по родине — это вне нас, это рок. Конечно жаль, что рано родился.

— Или поздно.

— Что? Ах да.

Лениво-веселые столпились международные гости корабля. На мерцающий огонек маяка поглядеть занятно. Говор разноязычный. И стало тягостно и чуть стыдно тем двоим. Отвратила лицо свое от его лица. Сказала:

— Да. И страшно, и скучно. И еще стыдно.

В каюте сидя, писала подруге московской, Вале, письмо.

«…и вот кончается этот сон, и жду, жду нового сна, встречи с тобой. Я ведь тебя люблю. Теперь тебя одну. Но он… Я уж писала. Он мучает меня. Боюсь я. Но не поехала бы в Россию, если бы не ты. И еще эти деньги. Странно, я люблю его и ненавижу. Хорошо, когда есть кому писать. А он никому не пишет, и ему тяжело. Мечтаю о тебе, милая, и целую, все твое целую. Все, все. О, как я тебя полюбила! А все он. Да, да. Но об этом, когда увидимся. Всего не напишешь. Милая моя, дорогая моя, мальчик мой маленький. Тс! Пусть никто не слышит. А он… Если он влюбит тебя в себя — кинжал в сердце. Помни. И по рукоятку. О, как жду писем твоих в Константинополе (ведь не письмо, а письма там?) А он… А он… Я совсем не так его люблю, как тогда писала, помнишь… Кстати, милая, почему ты так мало меня любишь? Побольше, побольше. И о том напиши в Одессу. Но поспеши. Едва-едва успеешь».

II

Ночи синие, звездные, воющие собачьим воем. Солнцем сверкающие дни. Жарко, пыльно было в Константинополе и скучно.

В вагончике ехали храм Софии святой посмотреть. И около турки в фесках, в красных и в голубых.

Говорила:

— Магомет? Пророк? Зачем?

— Что? Тебе фески надоели?

— Не фески. Нет, да и фески. Чего люди всерьез дурачатся?

— Всерьез?

Помолчала. А он:

— Дурачатся?

Ответила:

— А то что же! Смешно. Словно дети. И там, и здесь. Как опера весь этот Восток.

— Но ведь правда жизни… Историческая необходимость…

— Не правда! Совсем не правда. Ну, конечно, может быть, и этой правды немножко есть. А главное дурачатся.

— Но ведь всерьез?

— Я в куклы тоже всерьез играла. Не то совсем нужно. Там, голый, грязный, гвоздей на себя навешает и воет, и думает: нашел. Ну, а здесь тихое отделение.

— На ритуал гневаетесь, Ирина Макаровна? А без ритуала-то и нельзя. Без ритуала-то ой как скучно. Птицам — красивые перья, народам — прекрасная ложь. А ощипанного павлина от ощипанной курицы не отличить. Что уж хорошего? Ну, отдельному человеку удается ощипать себя; пусть себе голый ходит, ну в английском пиджаке, что ли. А народам Боженька не позволяет. Боженька, он не любит, чтоб народам скучно было. Неистовствовать — это не скучно, молиться тоже. Ну а чуть что, сейчас драка. А драка тоже не скучно. Уж вы их оставьте, Ирина Макаровна. Пусть в перьях ходят.

Слушала. На лбу морщинки. Сердилась.

— А Россия?

— Что Россия?

— Сам понимаешь — что Россия; говорю, без перьев. Народ русский.

— В перышках, в перышках, Ирина Макаровна, в сереньких. Птица большая, а перышки воробушкины. Ну и хвост распускать за грех почитает. Стой! Вон она, София.

— Эта? А что в ней красивого? Как пень грибной. Так старосветские помещики домики свои кладовушками облепляли. И как это умудрились твои турки! Не хочу осматривать. И куда вез? Поедем лучше опять на Золотой Рог.

105
{"b":"136769","o":1}