— Не сметь, ведмедь! Не смей, злодей!
— Прощайте.
— А! ты так… Маркиз! Идите сюда. Целуйте меня, маркиз. Baisez, embrassez! Tout de suite![20]
— О, mademoiselle!
— Вот болванский дурак! Оба вы хуже. Убирайтесь. Я одна хочу. Идите к Лёле. Спорьте там и на медный самовар глазейте, как телята на паровоз. А я марсалу буду пить и никого не пущу. Ну, вон отсюда! Нет, нет, уходите оба. Я, может, к Леле приду потом… Да убирайтесь же! Ну, с ведмедя что спрашивать! А вы-то ведь маркиз… Его дама из будуара гонит, а он упирается. Ведмедь! тащи сюда шпагу от своего товарища… Опять кличку дурака твоего забыла. Маркиз, я сломаю шпагу над вашей головой, если вы тотчас не покинете будуара прекрасной дамы.
— О, mademoiselle! Ми будем ожидать у mademoiselle Лёль.
Хохотала смехом срывающимся, нетерпеливым. Выталкивала. Два раза ключом щелкнула. И за ручку дверь тряхнула. Заперто ли? Хохотать перестала. Из шкафа бутылку марсалы достала и рюмку. На столик у кровати поставила. Занавеси тяжелые на окнах задернула.
Голубой свет лампы, тихий. У кровати стоя, поспешно раздевалась. Вот и рубашку сорвала. Одеяло на пол сбросила.
На кровати, на белом полотне, нагая стояла, ковер поднимала устенный пестрый. К нижней кромке пришитые петли на гвозди надевала, высоко в стене вбитые. Кинулась-упала в постель. Дрожь мгновенная. Злобным взглядом посмотрела мгновенным на остывшую печку там, в углу. Но улыбнулась, повернувшись к стене. И в большое зеркало смотрела, в свою сладострастную тайну. И ласкала грудь свою руками горячими и, трепеща, прижималась к зеркалу, не холодом обжигавшему. И дрожала. И змеей прикованной на белой простыне извивалась, и смотрела, смотрела в свою тайну.
Когда подошли к двери и стучали, и веселыми голосами окликали ее, Ирина не сердилась, но голосом радости, голосом прерывным отвечала кратко словам мужских молодых голосов. И смотрела, и смотрела в свою тайну. И на белом полотне трепетала змеею сладострастия, прикованною к муке наготы.
XXXIX
Бродил по комнатам своим, по двум. В окна заглядывал, не видя весенней Невы. Подходя к картине, с мольберта уже снятой, на стене висящей и оттеснившей оттоманку к печке, стоял подолгу, ей говорил:
— Так, так. Но проклятие. Это проклятие. Радость жизни позвал. И вот он, страх жизни. Зоя? Нет, не Зоя. Ну, что же… увезти тебя, «Страх жизни», выставить и продать меценату. Радость жизни… Радость жизни…
И отходил от картины, где между кровавым солнцем и нагими женщинами, только что сбежавшими со скалы прибрежной, по гребням заалевшим идет белая Надя и пугает. Отходил Виктор и бродил опять, и ногой отталкивал с пути своего книги, около чемоданов раскрытых на полу грудками лежащие. И падали, и открывали страницы свои, переставшие быть тайною.
Почувствовал, что близко где-то Надя. Та, страшная, дважды убитая и мстящая. Быстрыми шагами к двери пошел Виктор. Отпер. Вышел, Думал о той, что давно не приходила. Казалось ему, что с того вечера, когда Зоя последний раз здесь была. И казалось ему, что с той поры, как Дарья Николаевна к нему ходит, не приходила Надя-призрак. Но вот почувствовал близость неясную. А теперь не хотел. К швейцару сошел. Сказал:
— Если кто придет, просите. Слышите? Я дома. Я дома.
— Слушаю. Да вас сейчас спрашивали.
— Кто? Кто?
Взволновался.
— Господин спрашивал молодой. Жаль, говорит, что нет дома. Я, говорит, через час зайду. Я, говорит, в пивной поблизости посижу. Я, говорит, пива не пью и нечего спиртного. А я, говорит, газетки почитаю. И через час зайду. Нужно, говорит, очень. Молодой господин, и шляпа у них вот этак-с.
Швейцар улыбался.
— В какой пивной? У Баумана?
— Так точно. Туда прошли.
— Дай, голубчик, шляпу какую-нибудь на минутку. Впрочем, и так можно. Близко.
— Нет, к чему же-с! Вот эту шапочку возьмите. Можно-с.
В пивной Баумана увидел Виктор брата Яшу. Перед ним на мраморном столике большая в полторы бутылки фаянсовая кружка с оловянной крышкой. Газеты перелистывал Яша и немецкие журналы. На стуле рядом много их лежало; на круглых палках прикрепленная бумага.
— Яша?
— А! Вот хорошо. Вот хорошо. Витя, уйдем скорее отсюда. Или вот что. Выпей ты это пиво. Ты пиво пьешь?
Шептал поспешно, за рукав Виктора держа, притягивая его к стулу.
— Зачем пиво? Не люблю пива. От него сон. Что с тобой? Шепчешься вот. Ты давно в Петербурге?
— Тише, тише, ради Бога. Садись сюда. Я эту кружку спросил, чтоб они подумали, что я пиво люблю. Пиво пьет, значит, следить не будут. А я не могу пить. Ни глотка. Я так расстроен, так расстроен. Выпей, Витя, милый.
— Ну тебя! Не люблю я пива. Я вино пью.
С явным страхом глядел Яша на Виктора, мучительно пряча в воротник пальто шею свою. И оглядывался. Громкий голос брата страшил Яшу. Зашептал Яша поспешно:
— Что ты! Что ты! Так нельзя. Ах, ты ничего не знаешь! Ничего не знаешь. За мной следят. По пятам ходят… Витя, сколько стоит эта кружка? Не знаешь?
— Кружка пива? Ну, четвертак, ну, тридцать. Кельнер, сколько?..
— Молчи! Ради Бога, молчи… Не пиво в кружке… Сама кружка сколько стоит? Старинная она, что ли?
На шепот Яши невольным шепотом отвечал Виктор, склонившись над мрамором стола:
— Да что такое? Кто следит? Почему? А кружка? Кружка дрянь. Немецкая современность. А на что тебе?
Яша локтем, будто нечаянно, столкнул кружку со стола на каменный пол. И сказал:
— Ах!
Подбежал слуга.
— Ах, кружка разбилась. А я пива не допил. Вот случай. Ну, да все равно. Потом выпью. Успею. Сколько вам за кружку?
Слуга пошептался с немцем-хозяином. Подошел. Согнулся.
— Четыре рубля. И за пиво сорок.
Расплачиваясь, Яша голосом искусственно веселым говорил громко:
— Так я, Витя, пива-то и не допил. Ну, мы к тебе пойдем. У тебя выпьем. Люблю пива выпить.
А Виктор ворчал.
— Ноги промочил. Скорее же. Иди.
На набережной говорили:
— Зачем кружки бить? Кто следит? Шпики?
— Да.
— Ну?
— Ах, ты не понимаешь. За мной следят… Корнут этот и комендант… То есть опека… Нет, не опека уж теперь, а будто я… Идем скорей к тебе… Будто я отравить их всех хочу.
Поглядел на Яшу Виктор долгим взглядом. Сказал:
— Идем. Там расскажешь. Нет, молчи, молчи. Там. Ты как заяц травленный. На тебя лошади извозчичьи косятся.
— Вот видишь…
— Молчи. Идем.
По лестнице поднимаясь, Яша оглядывался, останавливался, прислушивался, не стукнет ли входная дверь.
— Ну, вот и дома. Болтай теперь.
Пальто сняв, а шляпу на голове забыв, стоял Яша, то на Виктора глядя, то на картину его. А Виктор на оттоманку сел.
— …Следят. О, как они меня измучили. Ну, к чему мне отравлять отца? И, главное, разве я на это способен? Ну, смотри. Разве способен? Опека, да. Я про Корнута говорил. И то слегка. А там крик. Комендант, то есть папаша, в слезы. Сегодня, кричит, Корнута в опеку, а завтра меня. Знаю, кричит, эти штуки. Ну, maman, конечно… А я для Корнутовой же пользы… Обирают его. И совсем он сбесился. На черносотенные организации жертвует.
— Да кто следит? Здесь-то кто следит? Не пойму.
— Слушай! Слушай! Противно мне стало. Выяснял я им, выяснял, и противно стало. Реже я стал к ним… Заперся. Почти как тогда Антон. Ну, я тебе сразу скажу… Сразу. Я стал подозревать… То есть они стали меня подозревать, а я заметил… Коська этот… Слушай! Нет, нет! Не могу я…
Обеими руками за волосы взявшись, ходил по комнате Яша, глазами круглыми никуда не глядя; ходил враскачку, но не так, как раньше, не так, как помнил то Виктор. И вот понял Виктор, что видит нового Яшу. Лицо его — чужое лицо. И повадка будто не Яшина. Будто себя прежнего, недавнего копирует. А стеклянные глаза — это уж совсем новое. Замолчавший, ходил Яша по комнате. Как слепой ходил. Лишь натолкнувшись на что-нибудь, останавливался. И чуть виновато улыбнувшись на мгновение, опять шел куда-то. И то правой рукой, то левой, пальцы растопыривая, перед лицом своим тряс.