Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Как-никак, а через тебя, голубушка, он и нам родственничек. Пока нищенствовал, старье продавал балчужное, Бог с тобой, хотя все же зазорно. Ну, а этак и вовсе неладно. Скопцы… Штунда… Знаем мы. Тут политикой пахнет…»

Но, любуясь новорожденною гордостью своей, не потупляла взоров своих Раиса.

XXXV

Из пещеры зачарованных снов выбился ключ на где-то там лежащие переулки жизни.

Женится Семен на Настасье Бирюлиной, на генеральской дочке.

Дом на Московской двухэтажный, кирпичный, барский, уже полгода в руках наследников железного старика. Князю-помещику деньги нужны были. Семен с Агафангелом от далекого имения отказались, сказали:

— У вас дом на Московской. И под залог дома дали.

Срок прошел. Агафангел за невзнос к недвижимостям фирмы причислил.

— А мы его, домик-то княжеский, на ваше, Семен Яковлевич, имечко от братцев откупим. Вам оно, Семен Яковлевич, и ко времени.

Никого не спрашивали. Доверенность. Только Макар, ежемесячную роспись проглядывая, кулаком в стол ударил:

— Хорош дом! Хорош, черт возьми. Без страховки сколько лет живет. Ну, пусть Семенов будет. Семену можно… Ха-ха! Ну, и цена…

Семен Агафангелу говорил:

— Да не будет ли чего?

— Все по закону-с.

В те дни впервые над домом железного старика тяжелые птицы кричали:

— Ростовщик!

Семен не слышал. То были птицы, рожденные помыслами чужих людей, Семену не интересных. И в стенах дома, строенных отцом на вечные времена, иные духи нашептывали ему иные сны.

А в, княжеском дому на Московской, в дому, где столичные люди отвыкли жить, паркетчики и обойщики песенными тонкими голосами расшугивали по подвалам и чердакам старо-домовых, добрых и злых.

И на глупых людей сетуя, но на будущее всегда надеясь, стеснились духи, в кучи сбились.

Сговор был. Обручение. Скоро уж, совсем скоро.

И в болезненном поту пробуждается бессчетно Семен ночной, сквозь лампадную мглу силится удержать очами расплывающийся облик ночного старичка.

А слова его, милого, неизменно тающего, бьют, как молоты бьют Семенову голову, болящую и вот недавно наполовину облысевшую.

— Да. Да. Отойду от зла и сотворю благо. В монастырь уйду.

Но ночные чары не каменные. Доримедонт храпит, огонек лампадный с букетами на обоях играет, песенки им поет. И мгновенно вспоминает Семен, вспоминает Настасью, вспоминает свадьбу свою. И стыд клонит на влажную подушку в жестокую дрему Семенову голову. Стыд слабости тела жениховского и стыд слабости духа. И кружит дрема. И на спасительные мгновения новая бесконцовая сказка.

— Женюсь на Анастасии, в Господа Бога женюсь, не плотски. Она поймет, она, милая, тоже того хочет.

И дремотно мечется, и шепчет свято-книжные слова.

— Если возлюбим Бога, исполним заповеди его и сохраним девство, удостоимся райского блаженства… И я ей так в брачной комнате скажу, как сказал Иулиан мученик Василисе, нареченной своей… И ответит Анастасия: «Что же дороже вечного спасения!» И в брачную ночь, там, на Московской, показана нам будет с небес книга девственников, и в ней прочитаем имена свои. Анастасия! Анастасия, в Боге невеста моя…

Захохотал храп Доримедонта, захохотал, запрыгал по ухабам нелепого сна.

— Ура! Ура! Везут…

— Нет. Не согласится генеральская дочь, в Боге не возрадуется.

А через минуту думать про то, про сонное, стыдно. И дрожащая рука воровски выдвигает скрипучий ящик столика. За той, рецептом обернутой коробочкой, Семен жених в Москву на сутки ездил.

И от стыдов своих — не знает — в сон ли уйти, в бодрствование ли. Вот, убегая, еще на стыд свой натолкнулся в ночи. Дарья. Та, Ирининых, теперь Борк. Уж с полгода! Стыд! Стыд! Тогда жениху на дверь указала, потом своего молодого супруга, гусара Борка, к нему же за деньгами посылала. О, стыдно-гнусные дни. Мольбы неумелого франта, полувынужденные Семеновым молчанием прозрачные словечки-намеки, и он, он, Семен, мыслью за гнусность тогда ухватившийся и в коленкоровый конверт дрожащими руками совавший ночью деньги из железного конторского шкафа.

На утро тогда, как нашкодивший семилеток:

— Позабыл сказать с вечера, Агафангел Иваныч. Платеж тут… То есть мой личный… Спешный…

Крякнул Агафангел, лицо отворотил. Понял тогда Семен: не денег старику жалко, а глупого лица да глупых слов главы фирмы.

А те тотчас за границу уехали.

«А ты обожди. Вернется, опять Борка-гусара пошлет. Успеешь еще. И договориться обо всем по пунктам можно. Помнишь, тогда говорила: денежный мешок. Так уж ты, денежный мешок, так дела веди, чтоб не обманывали тебя прощелыги гусары столичные».

Это теперь Семен сам себе.

«Бабник! Бабник! Эх, подумаешь, страшен ты гусару. Только вот не знает разве».

И крутится кошмарный хоровод снов, пробуждений и дремно-жутких засыпаний в лампадной мгле давно-давно родной комнаты.

«Раиса. Раиса, милая, тихая, тебя одну люблю… Зачем за брата вышла? Со мной бы тебе…»

Задремавшую мысль встряхивал храп-бормотанье иного сновидца, Доримедонта.

«Дарья! Дарьюшка, к чему обидела? Счастье тебя со мной ожидало».

Кружатся, кружатся сонные минуты, большими кругами догоняют жутко-бледные тени пробуждения.

«Отойди от зла. Сотвори благо».

В сонно-неясное глядит упорно лампадно-ризный свет.

«Где ты? Где ты? Кто ты? Кто?»

Старик отходит, а те, незабываемые, позади стоят, за сны прячутся..

А днем в комнате радостное забвение, то золотой обман, то золотая правда. А после до вечера любовь к Настасье невесте, любовь еще дневная, лунно-лампадных слов и снов не боящаяся. И любит Семен Настасью безграничною любовью сиротливого сердца. И в той любви — любовь к ней, генеральской дочке, любовь-скорбь-обида — Дарья и любовь-тихость, любовь-блаженство несказанное и невозможное — Раиса, братнина жена.

В княжеском дому на Московской весело-визгливо песни поют рабочие люди. В генеральском дому поблизости, на Московской же, Настасья невеста перед зеркалами романсы французские напевает, модисток бранит и торопит. По ночам из комнаты ее вдруг хохот неудержный вырвется. То письма невеста подруге Даше за границу пишет, общего жениха-купца высмеивает; французскими веселыми фразами жизнь свою грядущую развеселую разгадывает.

А невестин отец, Бирюлин генерал, в клубе за золотой стол пересел. И бас его хохочуще-рыкающий глубже, и живот его подмундирный будто еще обширнее стал.

Из пещеры зачарованных снов под каменным домом отошедшего железного старика выбился ключ на грязные переулки жизни; выбился, испуганно звеня.

И ждали. И настал день. И сказали:

— Сегодня.

И мучительно быстро, грязными камнями разочарования и тоски бия в сердце и в голову, пролетели часы сегодня.

И страшно дергалось лицо Семена, когда душа его, глядя через кругло-неподвижные ночные глаза, то шептала, то кричала отчаянием:

— Вчера! Вчера!

И не было с детства привычных лампадно-тихих стен для круглых ночных слезящихся глаз.

XXXVI

Тихи женские слезы. В каждом дому города и деревни плачут. И за чертою жизни городской и деревенской, по кельям скитов и монастырей еженощно плачут. Всевидящего дьявола тешат те плачи. Но тихость плачей тех огорчает его. И возликует безмерно, и хохотом-громом расколет небо, когда из тайников разноликих вырвутся плачи те кроваво-открытыми стонами во вселенскую явь. Но тихи женские слезы.

От Анны из Петербурга к матери-вдове письмо пришло. И заплакала старуха на час, лишь страницу письма прочитав через очки молитвенниковые. А в строках тех нечаянная радость. Давно уж вдова железного старика, жизнью перепуганная, плачет, задыхаясь и стеная при всякой вести, чуть не похожей на повсечасную скуку запертых комнат. Макар, смеясь, рассказывал, как мерзлым снегом из-под копыта — в санках мчался — ему шляпу с головы сбило. Плакала. Насмерть сына зашибить могло. Протопоп Лев вазочку с малиновым вареньем за ее столом дрожащей рукою опрокинул. Плакала. В театр дочь Любовь повезла. Из ложи глядя на неподнятый еще занавес, разрыдалась. И часто-часто плакала перепуганная старухой-жизнью.

28
{"b":"136769","o":1}