— Погиб смертью храбрых… смертью храбрых… погиб… — шептали бледные губы.
Несколько раз открывалась дверь из цеха, пропуская тележки, нагруженные в несколько этажей ящиками с пряжей. Гул веретен разом вырывался на лестничные площадки, оглушал, дверь хлопала, и он вновь становился ровным, убаюкивающим. Толкая свои тележки, возилыцицы успевали рассмотреть темную фигуру женщины, сидевшей на ступеньках. И вот от машины к машине, из цеха в цех бежал смутный, тревожный слух, что у Ксении Шаповаловой какая-то беда, что сидит она на лестнице одна-одинешенька и вид у нее — краше в гроб кладут.
Озабоченные люди стали появляться со всех концов, спускались сверху, поднимались снизу. Молчаливая толпа женщин обступала прядильщицу. Они ни о чем не спрашивали, эти женщины, девушки, прибежавшие сюда прямо от своих машин, в фартуках, в тапках на босу ногу. Они просто стояли и сочувственно смотрели на нее. Но когда Ксения Степановна подняла голову, она увидела кругом знакомые и незнакомые лица и на них тревогу, заботу, молчаливый вопрос. Его так никто и не задал, этот вопрос, но она угадала его по взглядам и сама пояснила:
— Сын погиб… Убили.. — И, сказав это, прильнула к груди той из работниц, что стояла поближе, и тихо заплакала.
Сбегали за ключом, отомкнули дверь медпункта, засветили лампу. Кто-то приволок из конторы мягкое кресло. Его поставили у двери.
— Ксения Степановна, присядь.
— Верно, что ж тут, на ходу-то, еще ветром прохватит. Кругом сквозняки…
— Ты поплачь, поплачь, милая, легче будет, слезой любое горе исходит.
— Женатый он был, сын-то?
— И чего глупость спрашивать, женатый или холостой! Будто матери не все равно!
— Степановна, не забывай, у тебя дочь осталась, вон какая краля… Внуков нянчить будешь.
Веретена жужжали глухо, напряженно. Машинам не было дела ни до чьего горя. Работницы прибегали, торопливо говорили что-то ласковое и снова убегали в цех. Но вокруг кресла, в котором сидела Ксения Степановна, все время было тесно. Не замечая, как меняются вокруг нее люди, прядильщица все время говорила:
— А вы ступайте, ступайте, работайте, я тут одна посижу.
Но одной остаться ей не дали. В перерыв принесли чаю. Кто-то положил Ксении Степановне на колени пару черных лепешек. Она машинально поела. Смотря на окружавших, она как-то помимо воли думала… Разве она одна? Сколько матерей осиротело только на этой фабрике… Вот утешают, плачут по чужому горю, а, наверное, не у одной муж убит, сын ранен, жених без вести пропал… У каждой своя боль…
— Ступайте, милые, работайте.
— И верно, машина не ждет, дай я тебя обниму на прощание.
— Не вешай голову, Ксения Степановна.
— Что ж поделаешь, вся земля нынче кровью умыта.
И вдруг женщины расступились. Перед прядильщицей, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с бисеринками пота на переносице, надсадно дыша, стояла Анна.
— Ксеничка! — Нюша!
Все потихоньку разошлись, оставив сестер наедине в пустой комнате. Те стояли, обнявшись.
— Ты знаешь?
— Знаю… Пойдем к мамаше… Я за тобой на фабрику, а Юнона — туда. Так и уговорились: не знали, где тебя захватить… Пошли…
Ксения покорно двинулась за сестрой. Ей хотелось теперь, чтобы кто-то за нее думал, говорил, что нужно делать, чтобы кто-то вел ее. Возле деятельной Анны ей стало как будто легче.
Ошеломленные старики понуро сидели у стола по обе стороны от Юноны. Из-за занавески доносились всхлипывание и посапывание. Там в одиночестве шумно переживала горе Галка. Ксения вошла прямая и будто бы подтянутая, но тут же у двери споткнулась о стул и чуть не упала.
— Горе-то какое! — только и сказал Степан Михайлович.
— …И ведь как погиб, это ж подумать! — тихо произнесла Варвара Алексеевна и вдруг вскрикнула: — Проклятущая война!
— Мать, мать, договорились же, — пробормотал старик, торопливо выходя за занавеску.
— Ты еще не читала письмо комиссара, — с неестественным оживлением говорила Юнона, подходя к матери. — Мы Маратом можем гордиться.
Ксения Степановна повертела знакомый конверт.
— Прочти.
Девушка развернула письмо. Она уже знала текст почти наизусть, читала хорошо, с выражением. Старики, вновь появившиеся в комнате, слушали, прижавшись друг к другу. Стоя в тени занавески, Анна с тревогой посматривала то на сестру, то на родителей: кажется, самое острое уже миновало, и Анна, привыкшая думать и заботиться прежде всего о других, решила: нужно сейчас навалить на Ксению, как в свое время на Арсения, побольше дел, не давать ей оставаться наедине со своими мыслями… А Юнона! Ведь это послушать только, прирожденный агитатор, как чи-тает…
— «…С коммунистическим приветом комиссар гвардейской бронетанковой части старший батальонный комиссар А. Орахелашвили», — закончила та письмо, свернула лист и даже аккуратно провела ногтем по сгибу.
Галка шумно потянула носом, всхлипнула и опять убежала за занавеску. Девушка осуждающе посмотрела ей вслед.
— Наши комсомольцы могут гордиться Маратом. Мама, ты позволишь мне снять с письма копию? Пусть завтра почитают у меня в комсомольских группах… А может, стоит опубликовать в многотиражке? Или в областной? Как ты думаешь, тетя Анна, а?
Анна не знала, что ответить. Племянница говорила совершенно правильные вещи. На чем же, как не на таких примерах, воспитывать молодежь? И в то же время в этом разумном предложении было что-то, что вызывало у нее неясный протест.
— Письмо матери адресовано, ей и решать.
— Ах, какая разница! — устало отозвалась Ксения, снова погружаясь в какое-то самоуглубленное забытье.
Стук в дверь заставил всех вздрогнуть. Из коридора просунулась женская голова.
— Здравствуйте! Ух, сколько людей!.. Мне бы Степана Михайловича на одно слово.
Старик тяжело встал, грузно подволакивая ноги, направился к двери. Сразу же послышался страстный шепот, убеждающий, уговаривающий, укоряющий.
— Лучок! Кто о чем, а шелудивый о бане! — раздраженно прервал Степан Михайлович. — Внука у меня убили, понимаешь, внука, а ты с лучком тут каким-то!
— Внука! — вскрикнула женщина. — Ой, беда какая! Это которого же, Михалыч?
— Марата.
— Сына Ксении Степановны? Боже мой… Вы извините, я разве знала…
Голова скрылась.
— Что такое? — с преувеличенным интересом спросила Анна, стараясь хоть как-то разрядить атмосферу тоскливой сосредоточенности.
— Да Зойка Перчихина из сто второй каморки, лучок ей подавай.
— Какой лучок?
— Да тот самый, что у нас в ящике на окне… Совсем с ума посходили: той дай отводок, этой дай отводок… Вон он, ящик-то, гол, как колено. — Степан Михайлович вздохнул. — Эх, Нюша, от горя да бед человека всегда к земле тянет! А тут хоть в горшке, да земля. Вот вам, партийному начальству, самая пора об этом подумать…
— О чем, о чем, батя? — заинтересованно спросила Анна, видя, как отец начал отвлекаться от дум о погибшем.
— Да о земле, об огородах. — Старик вздохнул. — ; Помнишь, Варьяша, как после революции в голодуху все фабрики за огороды взялись? Ты, Нюша, маленькая была, а вон Ксения, той и покопать довелось… Не забыла?
— Да, да, конечно, — рассеянно подтвердила Ксения Степановна, поднимаясь.
Анна видела, что она вся погружена в свою думу и, должно быть, вовсе утратила способность воспринимать окружающее.
Какими-то механическими движениями она сняла с вешалки пальто, оделась, заправила под платок волосы.
— Я пошла. — Это прозвучало почти спокойно, и всем, кроме Анны, стало легче. Однако та и виду не подала, что не верит в это внешнее спокойствие, и только рукопожатие, которым обменялись сестры, было крепче и продолжительнее, чем обычно.