Но если доклад дочери вселил в мать беспокойство, прения просто поразили ее. Никто не оспаривал данных отчета, но все, точно и в самом деле сговорившись, по-разному повторяли: в работе комитета нет души. Все есть: и политучеба, и соревнование, и в вечерних школах, несмотря на военное время, молодежь учится, и на курсах мастеров занимается, — а вот души, огонька, живинки нет.
Белобрысая соседка Ксении Степановны, получив слово, запальчиво кричала:
— Комитету нашему наплевать, что там молодежь думает, ему лишь бы сводку в райком вовремя послать, лишь бы фактики повкусней свои в «например» подкинуть!
— Верно! — кричали с мест. — Чтобы галочку в отчет: проведено мероприятие.
Когда слово предоставили Федору Кошелеву шум сразу стих. Вспомнив рассказы дочери, прядильщица подумала: «Ага, это и есть главный бузотер, он-то и будет «валить»!» На трибуну что-то долго никто не выходил, а в зале странно поскрипывало. Это, прихрамывая, медленно двигался по проходу высокий худой парень в выгоревшей, застиранной, но тщательно выутюженной солдатской гимнастерке, в синих военных шароварах. Ксения Степановна не без труда узнала в нем дружка Марата по боксерскому кружку, бывшего помощника мастера, вернувшегося с фронта без ноги и теперь работавшего в вооруженной охране фабрики. Не дойдя до трибуны, парень остановился и повернулся лицом к залу.
— В чем главное дело комсомольского комитета? — спросил он и сам тут же ответил: — По-моему, в том, чтобы знать, как молодежь живет, о чем думает, со всем плохим бороться, а как что хорошее — замечать, раздувать, чтобы оно костром разгоралось, чтобы всех зажигало и грело… Так я говорю, товарищи?.. Может быть, и не так, и тогда вы меня поправите. А пока продолжаю. А как было у нас? Вот молодежные социалистические договора. — Он поднял и потряс пачечкой аккуратно отпечатанных в типографии бумажек. — Шаповалова их соберет, подсчитает. Все комсомольцы соревнуются? Все. Хорошо! А если не все, если не хватает таких вот бумажек, — тревога. Охватить! Ей важно, чтобы не девяносто пять процентов, а все сто были. А прочитала она хотя один такой договор? Думаю, нет. Да чего его и читать? Все они одинаково напечатаны в типографии, только место оставлено для фамилии, имени, цеха да цифр… Разве это социалистический договор? Нет… Может быть, я опять не прав, и тогда вы меня поправите…
Так, задавая себе вопросы и сам отвечая на них, говорил Федор Кошелев. И Ксения Степановна, сама того не замечая, все с большим интересом прислушивалась к его словам, и когда председатель, сильно позвонив, показал ему часы, она вместе со всеми как-то невольно крикнула: «Продолжить, пусть говорит!» Красные пятна шли по щекам Юноны, она что-то сердито шептала председателю, тот разводил руками, кивал на собрание. Прядильщица уже понимала, что этот безногий фронтовик вовсе не бузотер, что комитету давно бы надо к нему прислушаться. Так что же выходит? Этот мальчишка, Рос-тик, изображая Юнону, понимал ее больше, чем она, ее мать, старая коммунистка? Тревога в душе Ксении Степановны перерастала в тоскливую боль.
А безногий парень все еще тряс пачкой аккуратных одинаковых бумажек.
— Как на фронте солдаты заявления в партию пишут? «Иду на смертный бой, если погибну, считайте коммунистом». Это вот документ! Он человека на подвиг поведет, он его в трудную минуту поддержит, он в простом парне героя разбудит… Так же и договор на соревнование должен писаться. Тогда договор настоящий. А это?.. Вот вы все, ребята, эти бумажки подписывали, ну, а кто-нибудь хоть раз о них вспомнил? Ну?
Из зала послышалось: «Нет!»—потом аплодисменты, веселые, задорные. Ксения Степановна огляделась: все аплодируют. Только один инструктор писал и писал, не выражая никаких чувств, не отрывая глаз от блокнота. Прядильщица видела: дочь подавлена всем происходящим. Ей было жаль ее, страшно за себя, и все-таки она не досадовала на этих шумных, не лезущих за словом в карман ребят. И еще вспомнилось ей, как в год бурного размаха новаторских починов все на фабрике ходили словно бы даже под хмельком, как она сама однажды целый вечер, до ночи, пробродила по фабричному парку, думая, что бы это вложить свое, полезное во всесоюзную копилку инициативы. Договор свой писала Ксения Степановна дома, по многу раз переделывая каждую фразу. Потом читала Филиппу и снова переделывала. И весь он уместился на четвертушке бумаги. Но вот и теперь, столько уже лет спустя, она помнит наизусть каждое слово и даже помнит листок, который Марат вырвал для матери из своей тетрадки по математике…
Ну, ладно, все эти ребята не бузотеры. Они правы. Но почему они так сердиты на ее девочку? Разве та хотела дурного? Разве она не отдавала всю себя комсомольским делам?
Вот теперь говорит высокий взлохмаченный парень, Рабов. Это сын того мастера, с которым до ночи за чашкой чая обмозговывала Ксения Степановна когда-то свое знаменитое предложение о сквозных бригадах. Старого Рабова нет в живых. Он погиб где-то под Москвой. А вот сын говорит, как отец, так же смешно разбрасывая руки и так же, как тот, густо пересыпает свою речь словом «товарищи».
— Я, товарищи, был, товарищи, у ребят на Ситцевой. Как раз там, товарищи, тоже к отчету готовились. Так секретарь их Ганька Гаврюшкин от машины к машине с листом ходил и все ребят спрашивал, чем они в комсомольской работе недовольны… А Юнона наша, товарищи, вроде как вратарь, товарищи, на футбольном поле, у нее вся забота — критику в свои ворота не пропустить. Все мячи отбить, чтобы потом в протокол записать: выступало, мол, столько-то, и критика была острая, и собрание прошло единодушно и на высоком уровне. А потом на машинке отстукать — и в райком. Вот и выходит, что все мы тут для райкомовского архива кипим. — Он говорил и еще что-то, а потом вдруг неожиданно повернулся к Ксении Степановне. — У нас тут, товарищи, старая коммунистка Ксения Степановна Шаповалова, товарищи, сидит. Попросим, товарищи, ее сказать, что она тут о нас думает.
Собрание пришло в движение, зашумело и многими голосами загромыхало: «Просим, просим!» Белокурая девушка, сидевшая рядом с прядильщицей, жарко зашептала ей в ухо: «Ну, миленькая, ну, золотая, ну, смотрите, как все вас любят! Скажите чего-нибудь!» А из президиума с надеждой смотрела на нее Юнона. И прядильщица не выдержала, поднялась, подошла к трибуне, для чего-то надела очки, потом сняла и, держа их в руках, обратилась к притихшему собранию:
— Вот вы тут, ребята, бюро свое трясли. Дочку мою, Юнону Шаповалову, бранили. — Прядильщица вздохнула, и в помещении стало так тихо, что вздох этот услышали даже в последних рядах. — Ну что ж, по-моему, правильно… Стойте, чему тут аплодировать?.. И не только мою Юнону, а меня, Ксению Шаповалову, больше всех критиковать надо.
Сердитым жестом отмахнувшись от вновь вспыхнувших было аплодисментов, прядильщица продолжала:
— Почему? Сейчас скажу. Вот вы, когда бегаете, палку какую-то там друг другу передаете… Как она у вас называется?
— Эстафета! — ответило несколько голосов.
— Ну вот, эстафета, правильно… Так вот должна была я эту самую эстафету ей передать… А выходит, не передала. Вот первая моя вина….
Мать сурово посмотрела на дочь. Та сидела, втянув в плечи свою красивую голову, будто на нее и впрямь сыпались невидимые удары.
— А перед тобой, дочка, я виновата, что не остерегла тебя вовремя. — Теперь тишина в зале была такая, что слышно было, как тонко жужжат веретена, отделенные многими стенами. Ксении Степановне было не по себе. Ей казалось, что не только дочь, возлагавшая на нее все надежды, но и все эти ребята и девушки ждут от нее каких-то особых, важных, нужных слов, а ей нечего им сказать, кроме этих скороспелых, тут на собрании созревших мыслей. — Ну ничего, такая у нас страна: мать прозевает — люди ребенку попасть под колеса не дадут. Не знаю, что уж она тут вам в заключительном слове скажет, — это дело ее ума и её совести, а от меня вам за урок материнское спасибо!
Будто сбросив тяжелый груз, Ксения Степановна пошла было к выходу, но, что-то вспомнив, подняла руку, показывая, что хочет добавить. И опять слышно было, как шумят веретена. Она подошла к Федору Кошелеву, что сидел на краю скамьи, выставив в проход неживую, негнущуюся ногу, опустила руку ему на плечо.