Спросить бы у кого-нибудь, как об этом пи-шут… Посоветоваться бы с кем… Но к Слесареву идти нельзя. Он иронически относится к этой стороне Анниной деятельности. Мать, та живет прошлым, подпольем, большевистскими ячейками первых лет… Пойти к Северьянову после того, как она столь решительно отвергла его помощь, не позволяет самолюбие. Мог бы, конечно, великолепно помочь Гордей Лужников. Но после скандала у проходной Анна и разговаривать с ним боится. Частенько ловит она теперь на себе его виноватые, ласковые, умоляющие взгляды, взгляды, от которых ей становится и радостно и тягостно. Хочется подойти к нему, улыбнуться, заговорить, но вместо этого она подчеркнуто от него отворачивается. Нет, и с ним теперь не посоветуешься. Придется, видно, до всего доходить самой…
В один из вечеров, когда секретарь парткома засиделась допоздна над отчетом, кто-то настойчиво постучал в дверь. Вздохнув, Анна отложила перо.
— Входите!
Появилась мотальщица Лиза Борисенко, молодая коммунистка, уже забегавшая недели две назад. Пришла она тогда в слезах со своей бедой: с мужем серьезные нелады. Раньше был шелковый, золотой, сахарный, наглядеться не мог. Сын родился, с сыном нянчился, а теперь вот дома часа не посидит. Упрекать станешь — в ответ только грубые слова. В кино одна, в клуб одна, в гости одна. А на все попреки ответ: «Надоела ты мне хуже горькой редьки!» А тут еще в общежитии слушок, будто завелась у него какая-то на стороне.
Сейчас, когда Анна вновь увидела эту маленькую черноглазую женщину, весь этот разговор разом ожил в памяти. Сидела тогда, смотрела на заплаканное лицо и думала: чем же тебе помочь? Он беспартийный, да и работает не на ткацкой, а на механическом заводе, так что и для разговора вызвать трудно. И решила тогда Анна это дело по-женски: утешать не стала, а, наоборот, шум-нула на Борисенко: сама, мол, во всем виновата. Баба молодая, хорошенькая, а ходишь, будто старуха. Волосы вон густые, красивые, их расчесать да уложить, как артистка Любовь Орлова будешь. А у тебя голова на что похожа?.. В девушках, небось, от зеркала не отходила… Словом, не вешай носа, не хнычь, не брюзжи. Он из дома, и ты из дома. Он поздно вернулся, а ты еще поздней. Где была? В кино или там в театре… С кем? С добрыми людьми.
— Ой, лишенько!.. Не тянет меня никуда без его… — вздохнула женщина.
— Ну не тянет, и не ходи. Мать есть? У матери, у подружки какой вечер пересиди, а скажешь, была в театре, а перед этим оденься получше, губы подкрась…
Ушла тогда, помнится, Борисенко задумчивая, сбитая с толку, получив от секретаря парткома столь необычный совет. А сейчас вот заглянула совсем другая. Анна даже не сразу и признала ее. Бледное личико оттеняла копна красиво уложенных волос. Ситцевое платьице, аккуратно отутюженное, обрисовывало худенькую, складную фигурку. Черные глаза смотрели не затравленно, а весело и даже не без лукавинки.
— А ну, повернись, — скомандовала ей Айна, — пройдись! Ну прямо краля бубновая… Помогло?
— Ой, что голыш робится! Ревнует, ужас! Намедни мамо меня задержала, запозднилась я, он чуть не прибил… Ей-богу!
Чрезвычайно этим довольная, Анна подумала: «Если бы в отчете это привести в «например», вот бы собрание утешила!» Ей и самой стало смешно от этой мысли.
— Ты чего, Степановна, на мово Отеллу, что ли?
— Отеллу!
Теперь обе смеялись, смеялись до слез. Потом присели на диванчике. Анна покосилась на недо-писанный отчет и, видя, что Борисенко медлит, спросила:
— У тебя еще что?
— Ой, есть то есть, да уж сказать ли, нет ли, не знаю, — мямлила мотальщица. — Как скажешь-то?
— Так просто и говори.
— Видишь, Степановна, — медленно выговорила та, комкая носовой платок. — Добра ты жин-ка, любим мы тебя, что на сердце тайное, и то к тебе несем.
— Ты чего, на выборном собрании, что ли, выступаешь с моей кандидатурой?
— Брось ты его, милая! — вдруг выпалила посетительница. — Ну його к бису, хай йому грець!
— Кого?.. Как бросить? — упавшим голосом произнесла Анна, отлично уже понимая, о ком речь.
— Одинокая ты, обидели тебя — это народ понимает. Но он-то женатик, какая-никакая — жена. — Посетительница смотрела на Анну умоляюще. — Не простят тебе этого люди.
Вспыхнувшая было радость погасла. Не было уже ни досады, ни желания доказывать свою невиновность, переубеждать. Была только большая усталость.
— Но ведь нет ничего такого, — печально произнесла Анна, — не было и нет…
— Конечно, конечно, мало ли о чем в коридорах языки чешут, — охотно согласилась посетительница. Но все же, должно быть, решив довести дело до конца, добавила: — А ты, Степановна, все-таки отступись от него. Краще будет…
Несколько минут они просидели молча. В черных глазах посетительницы были тревога, просьба, печаль…
— Извини, мне еще тут с отчетом возиться надо, — тихо сказала Анна, поглядывая на белый листок, на котором пока что было написано только заглавие раздела «Работа с людьми».
— Степановна, ты не журись, я ж от души… — И Борисенко вышла опечаленная и, может быть, даже немножко обиженная.
Анна вновь села за стол, запустила пальцы в русые свои волосы и задумалась. Что, собственно, было? Что произошло такого особенного? Ну, открыл ей этот человек какие-то стороны своей жизни, о которых мало кто знал. Ну, пожалела она его, заинтересовалась. Было приятно с ним потолковать; посоветоваться, рассказать то, о чем другому, пожалуй, и не расскажешь… Все ли? Ну, хорошо, если уж быть совершенно честной, можно признаться, что иной раз задумывалась о нем, о нелепой его судьбе. Ну, хотелось его встретить, побыть с ним минутку-другую. Но кого это касается? Кому какое дело до того, что у нее на сердце? Ведь даже и он об этом не знает. Не знает и не узнает. Так почему же люди никак не могут забыть безобразной выходки глупой, истеричной женщины?
…На днях в умывальной, разделенной на отсеки фанерными стенками, случайно подслушала Анна такой разговор.
— …Ну, и чего ж тут дивиться: одинокая женщина, разводка, не в монастырь же ей идти? Да и нет теперь женских монастырей, — говорил незнакомый голос, принадлежавший, по-видимому, какой-то пожилой работнице. — На нее и обижаться нельзя, раз она сама судьбой обижена.
— Хорошенькое дело, «не обижаться», «нечего дивиться»! — зачастил знакомый голос Пер-чихиной. — Им, партийным, выходит, можно, а беспартийным безнравственно… Нет уж, извините, у нас все граждане равны, со всех один спрос.
Тут в разговор вмешался третий голос, по которому Анна узнала знакомую ей ткачиху-коммунистку.
— Лишнего болтать не надо, партийность тут вовсе ни при чем, и не верю я во всю эту историю… Но в одном люди правы: раз человеку такое доверие оказано, должен он следить, чтоб не только пылинка, но и тень от пылинки на него не легла…
Давно уже ушли разговаривавшие. Руки у Анны окоченели, но она все держала их под краном, боясь выйти из-за перегородки или обратить на себя внимание.
Теперь вот она сидела перед чистым листом бумаги, раздумывая обо всем этом. «Тень от пылинки». Может ли она оставаться секретарем? Можно ли ей продолжать работать на фабрике, где она волей-неволей будет встречать этого человека? Вздохнув, она снова взялась за карандаш. «За отчетный период партком старался уделять внимание…»
— Строчишь, дочка?
— Мамаша?
Анна с облегчением оторвала глаза от опостылевшей бумаги. Тихо подходя к столу, Варвара Алексеевна с укоризной смотрела на штепсель отключенного телефона.
— Понятно… А я звоню, звоню — все занято… Ты чего же это от людей отключаешься?
— Да вот не ладится. Звонки, разговоры, а отчет…. — Анна с досадой показала на лист бумаги, на котором темнела единственная недопи-санная фраза. — Вот как с утра положила перед собой, так и лежит… Рвут на части.
— Такая уж твоя должность: всем нужна… Какой же секретарь парткома, если тебя люди в покое оставят?.. Ну, это ладно. А я вот зашла спросить, как ты поступишь, если на выборах твою кандидатуру в партком опять назовут?