Литмир - Электронная Библиотека

— И?

— Хайчэн ответил через четверть часа. Правильным словом. Распоряжения такого не давали, перегон от разъезда на север занят встречным, воинский, отправлен на юг. Встречный прошёл мимо нас через сорок минут. Быстро шёл.

В той жизни я видел, что остаётся на однопутке от двух поездов, когда у обоих машинистов бумага по форме. Здесь в одном составе ехали раненые, Марья Тимофеевна и мальчишка Лю, а машина на весь участок была одна, и последние на Каменном ждали бы её, пока японцам не надоело бы ждать вместе с нами.

— Я вас затем и отправлял, — сказал я.

— Вы меня отправили в вагон, Михаил Викторович. Приказом. Я помню. — Голос у неё стал очень вежливым. — На разъезде приказа не было. Был дежурный с бумагой по форме, был телеграфист, который не обязан давать мне ключ. И была я.

— И были вы.

— Я не прошу, чтобы вы меня хвалили.

— Не буду.

— И не прошу, чтобы вы сказали, что так и было задумано.

— Не было. Я думал, бумагу вам подадут у будки. Про станционный аппарат я не подумал.

Она замолчала.

— Каменный перестал отвечать в два часа дня, — сказала она. — Я сидела здесь, у аппарата, и вызывала его до ночи, пока меня не сняли со смены. Потом Савелий ушёл за вами. Потом вернулся. — Она посмотрела мимо меня, в темноту, где за мастерской стоял сарай. — Борис Иванович — сразу?

— Сразу.

— Он учил меня держать револьвер. Говорил, телеграфисту это ни к чему, и всё равно учил.

Ленту я протянул ей обратно. Она взяла её, но руку мою отпустила не сразу. Вера стояла на ступеньку выше меня, и глаза у нас оказались вровень.

— Если вы сейчас скажете что-нибудь командным голосом, — сказала она, — я уйду.

— Не скажу.

Кто из нас шагнул первым, я потом так и не решил. Губа у меня была разбита, и Вера, видно, об этом помнила: поцеловала она осторожно, в угол рта. Потом отступила на свою ступеньку и сжала ленту в кулаке.

— Это не за поезд, — сказала она.

— И не за мост.

— Хорошо. — Она поправила платок на плечах. — Я пойду к себе. Вам надо спать, а мне надо отдать это ротмистру, пока он не пришёл за ним сам.

— Вера.

Она остановилась в дверях.

— Николаевна, — сказала она. — При ротмистре.

Утром Зубов сидел на рампе за складным столиком у вагона, который Рогов отвёл под конвой, и раскладывал бумаги ровно, угол к углу, сухими аккуратными руками. Корнеев стоял рядом и курил. Брагин со своими держал Сакаи у дверей караульной. Вера пришла раньше меня и стояла у края рампы. Ленты у неё в руках уже не было.

— Садитесь, поручик. — Стула не было, и Зубов, кажется, это знал. — Я ненадолго. Вот ваше письмо японцу: «Согласен. Первый график — завтра». Вот график на тридцатое июня, по которому японцы пришли к изгибу и оставили там своего офицера. Вот показания Веры Николаевны, что о затее она знала заранее. А вот лента, которую Вера Николаевна принесла мне на рассвете, сама. Старая книга Данилова, ложный отзыв и ваш первый поезд навстречу воинскому. — Он разгладил ленту пальцем, светлые глаза его смотрели на меня с интересом. — Скажите, поручик, часто японцы разбивают поезд, которого ждёт их собственный человек?

Я промолчал. Зубов подождал, потом обмакнул перо.

— Ефрейтор ваш рассказал мне про ночного гостя с полотенцем. Своих не меняют на путейцев. Под поезд своего человека заряд не закладывают. Так и запишу: новое письмо и график — ловушка, поставленная неприятелю поручиком Ладыгиным с ведома свидетелей; в нынешних сношениях с неприятелем поручик не состоит.

Потом он положил ладонь на другую пачку, перевязанную бечёвкой, и развязывать её не стал.

— А это останется у меня. Это писали вы, поручик, и писали японцу безо всякой ловушки. За деньги. — Он улыбнулся мягко, по-докторски. — Судить вас по ним я не собираюсь. Мне они нужнее, чем суду.

Старые письма писал не я, но объяснить это ротмистру можно было только способом, который годился для сумасшедшего дома. Прежний Ладыгин оставил мне чемодан с медными уголками, расписку на три тысячи и эту пачку, и пачка из всего наследства была самая тяжёлая.

— Жаль Данилова, — сказал Зубов, собирая бумаги. — Живым он рассказал бы мне, кто ещё на этой дороге носит фуражку.

— Он стрелял.

— Знаю. Я не в упрёк, поручик. Мёртвые у меня просто неразговорчивы.

Корнеев бросил окурок под рампу и снял фуражку. Пыль с козырька он смахнул при всех и заговорил нарочно громко.

— Поручик Ладыгин. Машину вывели, мост цел, людей вывезли, японского капитана взяли живым. Это я скажу кому следует теми же словами. — Он отвёл глаза к окну. — А теперь я знаю, на что вы годитесь. Для вас это хуже выговора. Отдыхайте до обеда.

Он раскрыл портсигар и протянул мне. Курить я бросил ещё в той жизни, когда Кира пошла в первый класс, но отказаться от папиросы Корнеева значило обидеть его при свидетелях. Я взял её, сунул в рот как была, не сминая гильзы, и прикурил от его спички, пряча огонёк в горсти, как прятал когда-то от ветра на ночных путях. Дым был крепкий и драл горло. У дверей караульной, между штыками, стоял в шинели внакидку Сакаи и смотрел на мою руку.

— Прапорщик, — сказал я. — Сдавайте.

Брагин застегнул ворот, подвёл Сакаи и доложил, что пленный к отправке готов. Я расписался у него в книге второй раз за сутки, взял Сакаи под тот самый локоть, за который ночью его держал Данилов, и повёл к вагону. Конвой шёл сзади, не наступая на пятки. На полпути к подножке Сакаи чуть повернул ко мне голову. Говорил он, почти не шевеля губами.

— Прежний Ладыгин держал папиросу иначе и не знал слов, которыми вы командуете. Я не скажу им. Пока. Мы ещё доиграем — не знаю, как вас по-настоящему.

Глава 24

Конвойный задвинул за Сакаи дверь и навесил на скобу замок, а я всё стоял у подножки с папиросой Корнеева в пальцах. Догорела она до самой гильзы и жгла мне ногти. Держал я её всё так же, огнём в горсть, по-путейски, и перехватывать на здешний манер не стал: что Сакаи хотел увидеть, он уже увидел. Окурок я бросил под колесо и растёр сапогом. Ответа у меня для него не было, а над его «пока» я решил подумать потом, когда будет время, то есть, судя по этой войне, никогда.

Было утро четырнадцатого июля. Корнеев велел отдыхать до обеда, но после аварии я в той жизни отдыхал одним способом: обходил своих, пока они не разбрелись, и смотрел, кто на ногах, а кто сидит и глядит в одну точку. Обозы за ночь не кончились, но поредели, и между телегами на переезде теперь проскакивали пешие. У сарая за мастерской стоял часовой Рогова, дверь была притворена. Я прошёл мимо него к первому пути.

Машина стояла у колонки напоенная, из-под цилиндров у неё тихо сочился пар. Белов сидел в будке на своём месте. Повязка на руке у него была свежая, белая, от запястья до локтя, и под рубахой на плече тоже белело: ночью Овчинников перевязал его заново и, судя по лицу Белова, не молча. На полке рядом с беловским чайником стояла кружка Ильина, белая, с отбитым краем. Белов увидел меня, налил в неё из чайника и подал вниз, ни о чём не спрашивая.

Чай был крепкий и горячий, разбитую губу обожгло. Я отпил и передал кружку Гусеву, который возился у колонки, а Гусев — Сучкову на тендер. Кружка вернулась к Белову пустая. Он заглянул в неё, налил снова и так и стоял с ней в будке, глядя поверх тендера на рампу, будто прикидывал, кому нести.

— Ей смазка нужна, Михаил Викторович, — сказал он, так и не поставив кружку. — Масло она за эти дни выпила всё, масленки сухие, а на сухих я её ни на версту не поведу, хоть мне сам Корнеев прикажет. Смазку Рогов дал, только склад у него за переездом, а через этот базар пешком туда полчаса.

— Велосипед вон стоит.

Велосипед стоял у колонки без мешковины, протёртый, и спицы у него блестели на солнце. Белов посмотрел на свою руку так, будто её ему выдали со склада и он ещё не решил, расписываться ли.

— Рукой я не поеду. Овчинников сказал: ещё раз сорву, он мне её сам отрежет, а лицо у него не для шуток. Поедет Гусев. — Он поставил кружку на полку. — Гусев! Поди сюда.

59
{"b":"981704","o":1}