Дрезина встала. Ерёмин сел, достал письмо и разгладил его на колене.
— Целое, — сказал он с облегчением. — А «пребываю» я через «е» написал, как вы сказали. Если писарь спросит, я на вас сошлюсь.
Все были живы. Крылов прятал в рукав ободранный о рычаг палец, седой солдат привалился к коромыслу и икал.
— Что там, Михаил Викторович? — спросил мастер. Значит, это и был Петров.
— Два разрыва. Первый в версте с небольшим от горловины, второй почти в двух, выше по уклону. Рельсы сняты и лежат под откосом, накладки и костыли унесены, шпалы целы. Следы свежие, человек шесть-семь. Из гаоляна с востока бьют по всякому, кто подойдёт.
Петров помолчал, переваривая, и погладил ключ на поясе, будто у ключа просил прощения за то, что сейчас скажет.
— Рельсы на платформах есть. Накладок хватит. Людей мало. А днём под этим гаоляном работать — только хоронить.
— Значит, не днём.
Он посмотрел на меня долго, но ничего не сказал.
— Михаил Викторович, — позвали сверху.
Белов стоял на подножке паровоза, который дымил за складом, у снарядных вагонов.
— На два слова. В будку.
Я поднялся в будку. Белов зашёл следом и закрыл дверь; помощника и кочегара он, видно, услал заранее. Было жарко, пахло горячим маслом и сырыми дровами. Белов долго тёр ветошью медный кран, который и так блестел, потом положил ветошь на полку уголком к уголку.
— Вчера, Михаил Викторович, я вам что сказал? Люди у вас в промежутке, а стяжка под натягом. Другой бы на меня наорал, я такого за двадцать лет наслушался, — он говорил медленно и тихо, без всякого ворчания, и от этого было хуже. — А вы спросили: какая помеха, одна, по делу. И через пять минут прибегаете к будке: подай на хвост, на сжатие, и встань. Помеху мою сняли, а меня не переорали. Стяжку Петров отдал, это его ремесло, тут я ничего не говорю. А горящий хвост на его же тормозе упором взять, людей до подачи вывести да встать сбоку у рампы, где мне вас из будки видать, — это машинист придумает, а не пехотный поручик. Я из будки глядел: вы, пока Петров шапкой не махнул, рукой не шевельнули. И ещё вы мне сказали: «Держи её на тормозе». Её.
Гриневичу хватило бы и половины этого разговора, чтобы дописать вторую бумагу.
Белов взялся за дверную ручку — не открыл, просто взялся и держался.
— Прежний Ладыгин машины боялся и в карты играл с японцем. А вы вчера паровоз чувствовали, как я. Вы кто такой?
Глава 3
Белов держался за дверную ручку и ждал. В будке было жарко, как в бане у печи, под полом тонко сипел какой-то клапан, а я сидел на скамейке помощника и разглаживал ладонью колено, хотя брюки в этом не нуждались. Правду я мог выложить хоть сейчас: ночь, дождь, пролёт, удар спиной о землю. Только после такой правды Белов повёл бы меня к фельдшеру, фельдшер приписал бы к контузии ещё одно слово, а у Гриневича вышла бы третья бумага, лучшая из всех.
— Тот Ладыгин умер под платформой, — сказал я.
Вслух это прозвучало первый раз, и вышло проще, чем я думал. Правда в этом была, только про поручика. Про себя я ещё ничего не решил: где-то оставались белый потолок, капельница и запах хлорки, и я их не отпускал.
Белов ответил не сразу: ответ у него, как и в первый день, созревал с задержкой. Он отпустил ручку, открыл шкафчик у котла, достал жестяной чайник с помятым боком и две кружки.
— Под платформой, — повторил он и налил. — Ну, царствие небесное. Я его не обижал, он сам себя обижал. — Он подал мне кружку. — Савелием меня звать. Тот так и не спросил.
Чай был чёрный, сладкий и отдавал железом. Про того Белов больше не спрашивал. Он заговорил про неё, и по голосу было слышно, что этот разговор он держал наготове.
— Борис Иванович говорит, к вечеру двадцать первого снаряды должны быть в Дашичао. Значит, выходить ей утром, по свету. А на юг дорога у нас одна, Михаил Викторович, через Чёртов мост.
— В обход нельзя?
— В обход его только перелететь. — Белов отхлебнул и поморщился, будто и чай ему чем-то не угодил. — Там поперёк пути ложбина, сухая, а мост через неё малый, она по нему пройдёт — перекреститься не успеете. Только к нему всё в горку, гружёную её на подъёме не разгонишь, пойдёт шагом, а с восточной сопки весь этот подъём как на ладони. Ни ветки, ни разъезда. Через мост пойдём или будем стоять, пока штабс-капитан бумаги пишет.
— Значит, к утру двадцать первого оба разрыва должны быть целы.
— Днём под тем гаоляном вам их чинить не дадут.
— Днём не дадут.
Белов посмотрел на меня поверх кружки.
— А ночью они, по-вашему, слепые?
— Ночью они будут смотреть туда, где светло.
Над этим он думал дольше, чем над моим покойником. Допил чай, выплеснул чаинки в открытое окно и поставил кружку на полку, ручкой к ручке с другой.
— Фонарь у меня запасной есть, — сказал он. — Её не дам. А фонарь берите.
* * *
Штуку с огнями я придумал не здесь. Лет десять назад у нас в кривой у переезда сошёл наливной состав, и к ночи туда съехались начальник дороги, два телеканала и депутат, которому не спалось. Я велел поставить прожекторы у переезда, где лежала самая фотогеничная цистерна, задрав колёса к небу, и всё начальство до утра простояло там, в свету, раздавая интервью и указания друг другу. Кран тем временем в полукилометре от них, в темноте, поднимал то, что надо было поднимать. Кто ищет, где работают, идёт на свет, и я надеялся, что японцы в этом от депутата не отличаются.
Утром я рассказал это Петрову, без депутата. Петров снял с крюка путевой ключ и концом его начертил в пыли у рампы линию пути, а на ней два креста, ближний и дальний.
— Огни, значит, на дальнем, — сказал он. — А работа на ближнем, впотьмах. Без огня костыль не забьёшь, Михаил Викторович. Мимо — по пальцу.
— Забьёшь, если всё засветло разложить туда, где рука возьмёт.
Петров подумал, глядя на кресты.
— Положить можно. А дальний кто будет делать?
— Твоя вторая партия, в сумерки, на виду. Рельсы из бурьяна на шпалы, накладки по местам, фонари зажечь. С темнотой люди уходят вниз, к нам, а фонари горят. Пусть японцы на них смотрят и ждут, когда там начнут стучать. Уложишь дальний к утру, когда этих отвадим.
— Отвадим, — повторил Петров, будто пробовал слово на зуб, и повесил ключ обратно на крюк. — Две партии я из своих наберу. Только рельс из бурьяна поднять да держать, пока я его прихвачу, — это руки нужны, а моих на два места мало. Без китайцев не положу ни со светом, ни впотьмах.
Фонари собрали со всего разъезда. Борис Иванович выдал станционные под расписку и положил расписку под ту же чернильницу, запасной с паровоза уже висел у меня в теплушке, а Марья Тимофеевна свой кухонный не дала.
— Мне, голубчик, на вас ночью кашу варить, — сказала она. — Ты мне лучше скажи, к которому часу вас ждать.
Этого я ей сказать не мог.
Крылова я нашёл тут же, у кухни. Он сидел на корточках перед Жуком, а Жук слушал, склонив голову набок.
— Ночью голоса не подают, — объяснял ему Крылов. — Часовой, который лает на луну, позорит весь караул, и караул за него потом стоит лишнюю смену. Ты остаёшься при кухне, Марья Тимофеевна у тебя за разводящего. Что она скажет, то тебе и пост.
— Крылов. Ночью берёшь половину людей к фонарям. Ляжете у той тропы, что ты нашёл.
— Есть.
— Пойдут на свет — бей. Уйдут от света вниз, к нам, — пропусти и иди следом. Упрутся в нас — бей в спину.
— Пропустить. Потом в спину. — Он почесал Жука за ухом. — При вас кто?
— Ты мне скажи.
— Фомин. Ефрейтор. С заплатой.
Ефрейтора с заплатой на сапоге я помнил по рампе, где он забивал команды, как гвозди. Фомин так Фомин.
Вторая партия Петрова ушла на дальнее место в сумерки, и половина крыловских с ней. Никто по ним не выстрелил. Лю Шэн и Павел нашли меня у южной горловины, когда люди Лю уже сидели на корточках у подвод: по договору их день кончался с темнотой. Про ночь Лю выслушал не перебивая, а потом заговорил долго и ласково, с поклонами, показывая широкой ладонью то на гаолян, то на небо, где проступила первая звезда, то на своих людей у подвод.