— Хорошо, — сказал я. — Слушайте. Тридцатого утром рабочий поезд выходит на южный перегон, к открытому изгибу. Этот график Сакаи получил от меня. Поезд пойдёт, работы там не будет, а в гаоляне у изгиба будут лежать Крылов и его люди. Если Сакаи захочет посмотреть, что купил, или взять купленное, он придёт сам или пришлёт своих. Мы их там и встретим.
— Кто ещё знает?
— Белов и Крылов. Теперь вы.
— Немного. — Она помолчала. — А почему не Корнеев? Нет, не отвечайте. Потому что Корнееву пришлось бы объяснять, откуда у вас переписка с японцем. — Ствол чуть качнулся. — А откуда она у вас, Михаил Викторович?
На этот вопрос у меня был только один честный ответ, и сказать его здесь было некому — ни ей, ни Корнееву, ни Белову. Вера ждала, потом опустила ствол на ладонь ниже, но не убрала.
— Если я ошибаюсь, я вас погублю, — сказала она. — Если не ошибаюсь и промолчу, погублю остальных. Сучкова уже один раз увели. Салова уже принесли под шинелью.
— Понимаю.
— Почему я должна вам верить?
— Не должны. Не верьте. Проверьте. Тридцатого.
Она смотрела на меня долго; лица в темноте было почти не разобрать, светлое пятно, а под ним ствол.
— За доской это называется гамбит, — сказала она наконец. — Отдают пешку, чтобы выиграть темп. Только обычно отдают свою пешку, а не чужую.
— Свою и отдаю.
— Себя, что ли? — Она чуть наклонила голову, будто рассматривала ход, который ей не нравился, но был по правилам. — Хорошо. До вечера тридцатого. Если ваш японец не придёт, утром первого я у капитана Корнеева и расскажу всё: про письма, про двадцать третье, про мальчишку и про воскресные шахматы. Всё, что видела.
— Справедливо.
— И не думайте меня отговаривать.
— Не буду.
Она опустила курок медленно, придерживая его пальцем, как, видно, учил её Борис Иванович, но револьвер оставила себе — сунула в карман юбки, и карман оттянулся.
— Спокойной ночи, Михаил Викторович. Если доживёте до первого, поговорим о шахматах.
Она повернулась уходить, и тут от базы, топоча, прибежал часовой.
— Ваше благородие! Там от Купца человек! Вас требует. Сказал, чтобы и Павла Чэня позвали переводить.
Вера остановилась, посмотрела на часового, потом на меня, ничего не сказала и ушла к станционному дому.
* * *
Посыльный Купца стоял у костра возле рабочей базы — невысокий, жилистый, винтовка за спиной, нож за голенищем, а сапоги хорошие и явно с чужой ноги: велики, голенища болтаются. Наши солдаты стояли вокруг полукругом и держали винтовки не то чтобы наготове, но и не на плече. Из кухонного вагона вылезла Марья Тимофеевна с миской и половником.
— Это что ещё за гость, голубчик?
— От Купца, Марья Тимофеевна.
— От Купца… — Она оглядела посыльного с головы до ног и задержалась на сапогах. — Сапоги-то, поди, не свои. Голодный?
Посыльный не понял ни слова, но миску взял. Марья Тимофеевна плюхнула в неё каши, сунула ложку и ушла обратно, ворча, что кормит теперь и разбойников, а разбойники спасибо не говорят. Посыльный сел на корточки у огня и стал есть быстро, не выпуская винтовки из-под локтя, а солдаты глядели на него, как на медведя, которого кормят с руки.
Серебра у меня не было. Было обещание, данное позавчера под навесом, и ни одного ящика, на который его можно было бы положить, а Купец прислал человека ночью — значит, не с приветом.
Павел пришёл, запахивая пиджак, без шапки, щурясь на огонь. Посыльный отставил миску и заговорил с ним долго и, судя по всему, пока не о деле. Потом Павел переспросил что-то, посыльный резко ответил. Павел поправил рукав.
— Он говорит: хозяин велел передать слово в слово, ничего не смягчать и ничего не прибавлять. Если я смягчу, хозяин узнает. — Павел помолчал. — Хозяин всегда узнаёт.
— Переводи как сказано.
— Я так и перевожу, Михаил Викторович, — сказал Павел, и впервые за всё время в голосе у него была обида. — Отказ — как отказ. Угрозу — как угрозу.
— Знаю. Поэтому тебя и позвал.
Посыльный вытер ложку о штанину, положил её в пустую миску и поднялся. Сунул руку за пазуху и выложил на ящик у костра столбик монет в синей обёртке — такой же, какие японец выкладывал на стол под навесом Купца, — и огонь заиграл на обёртке. Посыльный ткнул в столбик пальцем и сказал несколько слов.
— Он говорит: хозяин помнит твой долг. Мера — последняя ставка японца за троих, та, что лежала у хозяина на столе. Это японское серебро, хозяин велел показать его тебе, чтобы ты знал, что он не врёт. — Павел снова поправил рукав. — И ещё. День он будет называть по японскому счёту, как хозяину назвал японец. Я так и переведу.
Японцы считали дни по-европейски, на тринадцать дней вперёд, как считали и там, откуда я пришёл, и их тринадцатое было здешним тридцатым июня — днём моего поезда.
Посыльный медленно и отчётливо заговорил, не сводя с меня глаз, а Павел переводил следом, слово за словом, ничего не смягчая:
— «Японец заплатил мне вдвое, чтобы я ударил по твоему поезду тринадцатого. Я взял деньги. Сколько дашь, чтобы я опоздал?»
Глава 10
Пехота шла на юг с самого рассвета, рота за ротой, а наша подвода стояла на обочине, накренившись в канаву, и ждала щели в колонне. Пыль от сапог висела над дорогой рыжей стеной и садилась на всё подряд: на лошадиную спину, на мешковину в передке, на зубы. Возчик Лю Шэна, смуглый, с ладонями как совки, в третий раз проверял ремень на пустой подводе, будто боялся, что пехота унесёт её вместе с ремнём. Лю Шэн сидел прямо, руки на коленях, и смотрел поверх штыков на тополя, за которыми начинался его сад. Павел дремал, придерживая полу пиджака.
Было двадцать восьмое июня, утро, а до заката я обещал Купцу японское серебро, которого у меня не было ни монеты. Ночью посыльный выслушал ответ — завтра, японским серебром, за троих и за опоздание разом, — назвал место, брошенную фанзу под сопками, и ушёл в темноту. Купец, как всякий подрядчик, хоть раз сидевший без расчёта, наверняка работал за плату вперёд, а значит, японские деньги должны были доехать до его сопок раньше тридцатого, и доехать могли только по земле, на чьих-то плечах. А кто и как носит Купцу деньги, мог знать Лю Шэн: он сам платил Купцу за защиту и молчал об этом, пока у него не увели племянника.
Лю Шэна я поднял в ту же ночь. Он сидел на своей подводе за рампой и говорил долго, кланяясь в темноте, а Павел свёл его речь к двум фразам: о дорогах Купца у русских вагонов не говорят, там у каждой оглобли уши; утром господин Лю едет домой и дома скажет. Короткий рейс до северного приёма — станции под Хайчэном, куда принимали грузы с юга, — Борис Иванович согласовал ещё с вечера, записал в книгу и дважды предупредил меня, что обратно он уходит в девять и ждать не будет никого, даже поручика. Двадцать вёрст с лишним туда, столько же назад, да ещё подвода — ради одной фразы. В той жизни я однажды ехал за двести километров в управление дороги ради подписи на акте, и подпись мне поставили в коридоре, на колене, за полминуты; злился я тогда примерно так же. Крылова с двумя разведчиками я ещё затемно отправил на восточную дорогу — смотреть и ничего не трогать.
Последняя рота прошла, за ней потянулись обозные двуколки. Возчик не стал дожидаться, пока они поравняются: хлестнул лошадь и вывел подводу поперёк дороги, под самую морду обозной кобылы. С двуколки нас обложили по-русски, длинно и с выдумкой, так что Павел открыл глаза. Мы уже катили по той стороне, вдоль канавы, к тополям.
Сад оказался меньше, чем выходило по речам Лю Шэна: глинобитная ограда по пояс, калитка с восточной стороны, у калитки навес, а в длину метров восемьдесят. Вдоль северной стороны тёк узкий арык с мутной жёлтой водой. От арыка через низину тянулся деревянный желоб на кольях, вода бежала по нему к молодым деревьям, а там, где желоб кончался, двое подростков с мотыгами разводили её по канавкам — к одному деревцу, потом к следующему. Деревца были тонкие, мне по грудь, подвязанные к колышкам, и каждое стояло в своём глиняном кругу, как в тарелке. Старуха под навесом перебирала что-то в решете и головы не подняла.