— Чаю?
Это слово старший понял. Он взял кружку обеими руками, отпил и передал своим. Кружка пошла по кругу. Ильин тем временем снял ящик с середины платформы, поставил его к борту, хлопнул ладонью по крышке и взялся за следующий; китайцы посмотрели, допили и стали ставить к бортам сами. Объяснять больше никому ничего не пришлось. Кружка вернулась к Ильину пустая, он заглянул в неё и налил снова. Потом подошёл ко мне и помедлил, будто прикидывал, можно ли.
— Чаю, ваше благородие?
Кружка была горячая, чай чёрный, крепкий, без сахару, и отдавал дымом от костра. Я выпил половину и вернул.
— Хороший.
— Ещё? — спросил Ильин.
Белов ждал меня под навесом, в сухом углу, где стоял его велосипед. Сучков рядом протирал фонарь и поглядывал то на велосипед, то на Белова с таким любопытством, что я отослал его к тендеру проверить, всё ли там сухое. Сучков посмотрел на Белова, Белов кивнул, и Сучков ушёл, оглядываясь.
— Михаил Викторович. — Белов вытер ветошью руль, хотя руль был чистый, и уши у него покраснели, загнутое левое сильнее. — Подержите её. Сзади, за седло. Тут, по тропке за навесом. Недолго.
За навесом тропка шла вдоль канавы к кустам, подальше от путей и от окон. Белов сел, оттолкнулся, и велосипед сразу повело вправо; я поймал седло и побежал рядом. В плече отдавалось на каждом шаге, как вчера, когда я волок за шест ящик с серебром. Белов не сводил глаз с переднего колеса, будто ждал от него подлости, и говорил, не переставая крутить педали, будто от разговора зависело равновесие.
— Пока едет — держится. Встала — падает. Это как она на подъёме, Михаил Викторович: стоит — не сдвинешь, а пошла — сама тянет, только не мешай. Держите?
— Держу.
— Не отпускайте.
— Не отпущу.
Кире я когда-то сказал то же самое, а посреди двора отпустил седло и промолчал. Она одна доехала до самых гаражей, а упала, только когда обернулась и увидела меня далеко позади. Белов просил держать, и я держал, пока он сам не поставил ноги на землю у кустов.
Велосипед стоял, Белов стоял над ним, расставив ноги, и не падал.
— Не упал, — сказал он, глядя на переднее колесо. — Механизм.
Он постоял ещё, отдуваясь, потом развернул велосипед руками, не садясь.
— Про это — никому.
— Никому.
Обратно Белов вёл велосипед пешком, взявшись за руль обеими руками, и молчал до самого угла навеса, а у угла остановился.
— Про Павла я вам ничего не скажу, Михаил Викторович. Я его не знаю. — Он кивнул на паровоз, над трубой которого дрожал горячий воздух. — Я её знаю. Она завтра будет готова к рассвету.
Стемнело быстро, как всегда здесь, будто над гаоляном задёрнули занавеску. Крылов пришёл к кухонному вагону с двумя своими и отдал Жука Марье Тимофеевне через дверь; Жук заскулил и полез обратно, а Марья Тимофеевна перехватила его поперёк живота.
— Иди, голубчик, иди, — сказала она Крылову. — Твоего накормлю. А сам когда будешь?
— К рассвету.
— Смотреть, — сказал я. — Не трогать.
— Есть.
Они ушли за склад, к гаоляну на юге, и через минуту их не стало ни видно, ни слышно. Смотреть, как они уходят, было некому, кроме своих: тот, на кого я думал, сидел в кладовой под замком.
У кухонного вагона висел фонарь, и под ним меня поймал Осипов. Свободный вечер, обещанный ему у этой же кухни, он выбрал себе сам. Он долго стоял рядом и ничего не говорил, а потом покраснел так, что стало видно даже при фонаре.
— Ваше бла… благородие. Дозвольте. — Он вынул из-за пазухи клеёнчатый свёрток и развернул, а внутри лежал сложенный листок, сухой и чистый. — Вот. От матери.
На листке было крупно и косо выведено: «Матвей. Живы все. Крышу перекрыли. Пиши. Мать».
— Она у меня сухо пишет, — сказал Осипов, глядя на листок. — И я ей… сухо. А надо, чтобы не сухо. А как — не знаю. Не умею я.
В нагрудном кармане у меня лежало письмо Ерёмина, оборванное на полуслове. Доставать его я не стал, только тронул через сукно.
— Пиши: «Здравствуйте, мама. Я жив и здоров, кормят нас хорошо».
— Так это она… это она и так знает.
— Не знает. Дальше напиши, что ел вчера и что сегодня, подробно, с кашей. И спроси про крышу: чем крыли, кто крыл, не течёт ли. Ей будет что ответить.
— А про японцев?
— Про японцев не надо. Про кашу.
Осипов сел на ступеньку под фонарём, разложил листок на колене и стал писать, высунув кончик языка, а уши у него горели. Марья Тимофеевна выглянула из двери, посмотрела на него, ничего не сказала и поставила рядом с ним миску.
Около полуночи рябой сдал пост и пришёл доложить, как я велел.
— Ваше благородие, пост сдал. Арестованный ужинал, Марья Тимофеевна носила, я открывал при себе и сразу закрыл. Замок со сменщиком проверили — заперт. Ключ у сменщика.
— Иди спать.
— Слушаюсь. — Он помялся. — Мне через два часа опять заступать.
— Вот и иди.
Сам я не ложился. Во втором часу на базе, кроме часового, не спал один Ильин: он сидел у остывшего котелка, обхватив кружку ладонями, и, увидев меня, молча подвинулся на ящике и налил мне в крышку котелка. Чай был тот же, только остыл. В станционном доме горело одно окно, в аппаратной, а больше света на Каменном не было.
За домом мотнулся фонарь. Он запрыгал через пути к нам, то пропадая за вагонами, то выныривая, и тот, кто его нёс, кричал на бегу, задыхаясь:
— Ушёл! Ваше благородие! Ушёл!
Ильин встал. Белов, с вечера державший машину под парами, высунулся из будки, а Сучков спрыгнул с тендера с фонарём в руке.
— Кто ушёл?
— Переводчик!
— К японцам, — сказал Сучков. — Куда ж ещё?
Белов спустился по лесенке, встал рядом со мной и сплюнул под ноги. Значит, всё-таки Павел. А Крылов с двумя лежал сейчас в гаоляне у изгиба.
Рябой добежал, встал передо мной и вытянулся, хотя его шатало, а фонарь в руке у него ходил ходуном.
— Ваше благородие. Заступил, пошёл к кладовой… — Он сглотнул. — Замок открыт. Дверь настежь. Павла нет.
Глава 12
Жук услышал Крылова раньше часовых. Он вывернулся у Марьи Тимофеевны из рук прямо на ступеньке кухонного вагона, скатился в мокрую траву и понёсся за склад, к гаоляну, а через минуту оттуда вышел Крылов с двумя своими: серый от пыли до плеч, штаны тёмные от росы до самого пояса. Жук прыгал ему на колени и путался под ногами. Крылов шёл, не глядя на него, только раз опустил руку и придержал щенка за шиворот, чтобы тот не сунулся под сапог. Над трубой паровоза в голове рабочей базы стоял ровный белый дымок: Белов так и не дал машине остыть за ночь.
— У изгиба ночью двое, — сказал Крылов. — С востока. Межой через гаолян. Смотрели насыпь, ушли той же межой.
— Другая дорога есть?
— Не нашёл. Межа одна. — Он подумал. — Видел двоих. Придут, думаю, ею же.
— Павел ушёл из кладовой. В третьем часу.
Крылов посмотрел на станционный дом, потом на меня и ничего не спросил. Жук улёгся ему на сапог.
До рассвета я успел только сходить к кладовой. Дверь стояла настежь, открытый замок висел на пробое, а внутри всё было как днём: керосин, мыши, пустые крюки под фонари и мой перевёрнутый ящик посередине. Кто открыл и чем, где в ту минуту был ключ и куда пошёл Павел — вопросов набралось много, а свободной минуты не было ни одной. Вчера я вывел Павла из работы, чтобы разбираться потом, на земле. Теперь он вывел себя сам, а разбираться всё равно приходилось потом.
Хуже было другое. Когда к костру приходил посыльный Купца, Павел переводил его слово в слово и знал всё, что знал Купец: японец заплатил вдвое за удар по моему поезду тридцатого, а я купил у Купца опоздание. Если Павел сейчас у Сакаи, Сакаи знает, что я предупреждён. Тогда он не придёт совсем или придёт не туда и не так, а я повезу полпоезда солдат стеречь пустой гаолян. Отменить выход было проще всего. Только тогда Сакаи получил бы мой день даром, а Вера Николаевна утром первого пошла бы к Корнееву, и сказать в своё оправдание мне было бы нечего, кроме того, что я испугался сбежавшего переводчика. Поезд шёл.