Хехад обошёл несколько саклей, заглянул к мечети, спросил у прохожих. Ему указали на конюшню. Пришлось вернуться.
Теперь Карим-Паша стоял во дворе конюшни, и вокруг него собралась небольшая толпа. Хехад протолкался сквозь моджахедов и увидел интересную картину.
Двое душманов стояли на коленях перед Каримом-Пашой. Один был с разбитым лицом. Второй, наоборот, цел, но смотрел виновато и исподлобья.
Карим-Паша говорил негромко, но все слушали, затаив дыхание. Он цитировал Коран — про то, что правоверный не должен бить брата по лицу, ибо лицо — это отражение души, дарованной Аллахом. Он говорил, что брат не должен бить брата по телу, ибо тело — аманат, только временно дарованный человеку во владение Всевышним.
А значит, покушение на него — преступление.
Потом он объявил наказание. Обидчик будет чистить конюшни неделю. И публично извинится перед пострадавшим при свидетелях, а потом выплатит ему дью. Толпа одобрительно загудела. Порядок был восстановлен.
Когда толпа разошлась, Карим-Паша поднял глаза и заметил Хехада. Жестом приказал подойти. Хехад приблизился и склонил голову.
— Докладывай.
Хехад рассказал всё. Про мост. Про то, как русские почти закончили переправу. Про то, как он приказал резать канат. Про то, что они всё-таки ушли. Про то, что он и его люди ждали подкрепления с той стороны, но никто не пришёл.
Карим-Паша слушал молча. Его лицо было спокойным. Когда Хехад закончил, он спросил:
— Ты ждал подкрепления с той стороны?
— Да, Карим-Паша.
— Зачем я должен был отправлять людей? Неужто по твоему приказу?
Хехад почувствовал, как внутри у него всё сжалось. Он открыл было рот, чтобы возразить, но Карим-Паша поднял руку, и он осёкся.
— Ты проявил инициативу, — сказал Карим-Паша. — Это хорошо. Но ты не имел на это права. Ты должен был доложить мне и ждать моего решения. А ты решил сам. И не добился результата.
— Я… — Хехад запнулся.
— Наказания не будет, — перебил его Карим-Паша.
Хехад замер.
— Знаешь почему? — продолжил Карим-Паша. — Потому что ты привёл его.
Карим-Паша указал куда-то в сторону. Хехад проследил за его жестом. У стены конюшни, на старом верблюжьем ковре, сидел Мэддокс. Его отправили в кишлак ещё вчера с конвоем, и теперь он был здесь.
Огромный, широкоплечий, с перевязанным плечом, Мэддокс сидел на месте и не шевелился. Его лицо было каменным. Глаза — пустыми. Шрам на лице, пересекавший щёку, ярко выделялся на бледноватом лице.
— Знаешь, как назвали его старики, когда первый раз увидели на посту Махди? — спросил Карим-Паша.
Хехад знал, что задавать уточняющие вопросы не было нужды. А потому промолчал.
— Его прозвали Дагдаром, — продолжал Карим-Паша. — За шрам. За рост. За то, как он дрался. Ты понимаешь?
Хехад не понимал. Он перевёл взгляд с Мэддокса на Карима-Пашу и обратно.
— Этот человек убил одного из моих людей, — продолжал Карим-Паша. — Прямо на глазах у Махди. Ты знаешь это. Американца должны были казнить. Родичи погибшего от его рук воина требуют кровной мести. Но я оставлю его жить. Потому что он послужит нам иначе.
— Как? — вырвалось у Хехада.
— Если шурави ушли через мост, они направляются к Дараи-Шифо, — Карим-Паша не смотрел на Хехада. Его голос был как всегда мягким, высоковатым и монотонным. — Мы встретим их там. А этот, — он снова кивнул на Мэддокса, — поможет нам. Он станет нашим Дагдаром. Легенда, которая крепнет среди моджахеддин, теперь будет сражаться за нас.
Карим-Паша улыбнулся. Хехад посмотрел на Мэддокса.
Тот сидел неподвижно и смотрел в землю. Его глаза ничего не выражали. Он не мог понимать их слов. Но Хехаду показалось, что всё он понимает. Что в этой пустоте зрачков прячется что-то тёмное. Что-то, что ждёт своего часа.
* * *
Надир сидел на камне, в стороне от всех. Волки лежали рядом — Кара-Тар положил морду на лапы, Ак-Тар вытянулся во всю длину и дремал.
Привал был коротким.
Группа растянулась по склону: сапёры сидели кучкой, Горохов привалился спиной к дереву и вытянул раненую ногу, Саша лежал на салазках и смотрел в небо. Селихов стоял чуть поодаль, спиной ко всем, и что-то высматривал впереди. Надир старался не смотреть на него.
Они не разговаривали с тех пор, как покинули ущелье. Вернее — с тех пор, как Селихов схватил его за грудки и спросил, не он ли рассказал духам про тропу.
Надир ответил честно. Он тогда готов был умереть за свои слова. Но Селихов ножа не взял. Но и не поверил Надиру до конца.
И теперь между ними висела тишина. Тяжёлая, вязкая, как смола.
Надир понимал, почему Селихов не верит. Он сам дал повод. Он недоговаривал. Он уходил от ответов. Он тащил Селихова к лекарю, прикрываясь заботой о Саше, но на самом деле у него была своя цель. Он до сих пор её не раскрыл.
И пусть ему хотелось, очень хотелось всё рассказать Селихову, он боялся. Боялся, что своевольный шурави захочет вмешаться.
К нему подошёл Громила. Надир услышал его тяжёлые, грузные шаги, — но не обернулся. Громила постоял немного, будто не решаясь заговорить, потом присел рядом на корточки.
— Слышь, Надир, — сказал он негромко. — А нету ли у тебя той дряни, что прапорщик пьёт?
Надир медленно повернул голову.
— Оман?
— Ну да. Оман. Трава эта горькая. У него кончилась. Я видел, как он допил последний глоток сегодня утром. А теперь ходит хмурый и злой, как чёрт. Спасу от него нет никакого. Ко всем цепляется. Вот я и решил… для общего блага, так сказать…
Надир помолчал. Потом спросил:
— Так это он тебя подослал?
— Кто? Прапорщик? — Громила даже фыркнул. — Да ты чё? Чтоб он у кого-то помощи просил? Да не в жизнь. Он скорее сдохнет, чем попросит.
— Тогда почему ты просишь за него?
Громила вздохнул. Опустился с корточек на землю, вытянул ноги. Посидел немного, подбирая слова.
— Понимаешь, Надир, — начал он, — я ж его уже неплохо знаю. С самого первого дня, как он на заставу пришёл. Я тогда ещё старшим стрелком был. Мы его не сразу приняли. Думали — ну, очередной. Молодой. Со стороны. Чего он стоит? А он… — Громила замолчал, подбирая слова.
Надир ждал.
— Был у нас на заставе паренёк один, — снова заговорил Громила. Надир подумал, что заговорил он с теплом. Словно бы рассказывал о доме.
— Молодой совсем, — продолжал Громила. — Только из учебки. С деревни. С младых ногтей работал, не до учёбы было. Мамке помогал, потому как был уже одним мужиком в доме. Потому писал жутко. С ошибками. Он переживал сильно. Мамке всё порывался письмо написать, что он живой. Да боялся, что получится невпопад. Стеснялся ещё — кого попросишь? Все свои дела делают, устают. А Селихов это заметил. Ничего не сказал. Просто вечером подошёл к нему с бумагой и конвертом. Сел и говорит: «Диктуй». И написал всё под диктовку. Парень ему диктует, а сам аж красный весь, губы дрожат. Товарищ прапорщик написал, конверт запечатал. И молча ушёл. А через месяц тот паренёк письмо от матери получил. Оказалось, Селихов ещё и от себя пару строк приписал — мол, служит ваш сын хорошо, не беспокойтесь.
Громила замолчал. Потом добавил:
— Товарищ прапорщик никому об этом не рассказывал. Никто и не знал. А как его ранили ножом, так за обедом парень тот и проболтался. Мы тогда сидели несколько дней и все ждали: очухается ли прапор наш или нет. Все переживали. А тот парень, видать, сильней всех переживал.
Надир слушал. Ветер шевелил ветки дерева над головой. Волки дремали.
— А один раз мы сидели на голодном пайке пару дней, — продолжал Громила. — Я стоял в наряде у кухни — наказали за что-то, уже не помню. Смотрю: Селихов выходит. Свой паёк — хлеб и банку тушёнки — отдаёт одному бойцу. Тот первого года службы, а уже успел заразой какой-то переболеть. В госпитале три месяца провалялся. Да прислали к нам ещё ослабшим. Тяжко ему было очень тут, да куда денешься? Вот Селихов отдал ему свой паёк и говорит: «Я не голоден». И ушёл, — Громила вздохнул. — А я ж видел — он за весь день ничего не ел. А едово своё отдал без колебаний. И никому не сказал.