Удивительно было другое. При всей роскоши дом не казался тёплым. Он был безупречным. Красивым. Впечатляющим. И совершенно не предназначенным для того, чтобы человек мог забыть, где находится. Мне казалось, даже если прожить здесь двадцать лет, всё равно нельзя было бы спуститься к завтраку растрёпанной, босиком и в накинутом поверх ночной рубашки халате. Дом этого не позволил бы. Наверняка какая-нибудь особенно древняя прабабушка со стены немедленно умерла бы второй раз.
Я медленно огляделась. Золото. Мрамор. Хрусталь. Портреты. Слуги. Лестница, на которой можно было организовать отдельное представление только из появления хозяйки дома. Да. Дом семьи Реваль был построен для того, чтобы гости чувствовали себя беднее. И нужно было признать: со своей задачей он справлялся безупречно.
Я поднялась по лестнице за три минуты. Не из протеста. И даже не потому, что хотела продемонстрировать семье Реваль своё пренебрежение к их тщательно выверенным правилам появления в обществе. Просто дыхания мне не хватило бы на десять минут торжественного движения. После поездки в экипаже ноги слегка дрожали. Дорога была не особенно долгой, но даже несколько часов неподвижного сидения теперь отзывались в теле неприятной слабостью. Хотелось размять колени, сделать глубокий вдох и хотя бы ненадолго забыть, что каждый следующий шаг требует чуть больше усилий, чем предыдущий. Сердце пока билось ровно. Это уже можно было считать хорошим знаком. Я давно научилась отмечать такие вещи почти автоматически: ритм сердца, тяжесть дыхания, холод в пальцах, знакомое давление под рёбрами. Иногда казалось, что часть моего сознания постоянно занята исключительно наблюдением за собственным телом. Бьётся. Дышит. Не кружится голова. Можно идти дальше.
Клетка внутри сжималась сильнее с каждым шагом по чужому дому. Я старалась не думать об этом. Чужой дом. Чужие люди. Чужие взгляды. Мраморная лестница под ногами была широкой, ступени — низкими и удобными, словно архитектор специально предусмотрел возможность величественных спусков и столь же величественных подъёмов. Но даже такая лестница довольно быстро напомнила мне, что тело имеет собственное мнение о моих светских обязанностях. На середине пролёта пришлось замедлить шаг. Совсем немного. Не настолько, чтобы Виолетта заметила. По крайней мере, я на это надеялась. Я сделала ещё несколько шагов и поняла, что всё-таки придётся остановиться. К счастью, рядом оказалось зеркало.
В доме Ревалей зеркала вообще находились в удивительно удобных местах. Вероятно, семейство считало, что человек должен иметь возможность оценить собственную внешность каждые двадцать шагов. Очень предусмотрительно. Я остановилась перед ним и сделала вид, что поправляю перчатку. Большим пальцем осторожно провела по краю ткани у запястья, словно именно ради этого задержалась посреди коридора. Пару секунд. Только пару секунд. Вдох. Медленный выдох. Ещё один. Отражение тем временем сообщило неприятное. Лицо бледнее обычного. Не болезненно белое — пока нет. Скорее слишком светлое на фоне тёмной ткани платья. Такой оттенок кожи можно было бы принять за аристократическую бледность, если очень захотеть. Под глазами лежали тени. Их не удалось полностью скрыть даже пудрой. Луиза утром ворчала из-за этого почти десять минут, будто недостаток сна был личным оскорблением её профессиональных способностей. Платье сидело хорошо. Исключительно потому, что Луиза перешивала его дважды. После первой примерки она молча распорола боковой шов. После второй долго смотрела на меня, затем на платье, потом снова на меня и объявила, что ткань «ведёт себя неправильно». Ткань, разумеется, была ни при чём. Я похудела. Снова. Но мы обе предпочли обвинить платье.
Теперь тёмная ткань мягко облегала фигуру, скрывая то, что следовало скрыть, и создавая впечатление, будто я всё ещё соответствую собственным прежним размерам. Если держать спину прямо, слегка приподнимать подбородок и не делать резких движений, можно было выглядеть почти здоровой. Почти. Нужно было лишь не бежать. Не подниматься слишком быстро по лестнице. Не смеяться слишком долго. Не делать слишком глубокий вдох. Не позволять рукам дрожать. Очень полезный навык - выглядеть здоровой. Иногда мне казалось, что за последние годы я овладела им значительно лучше, чем всеми правилами придворного этикета.
Я поправила край перчатки ещё раз, исключительно для убедительности, и позволила себе наконец посмотреть в сторону. Виолетта стояла рядом. Конечно, она остановилась вместе со мной. Но ничего не сказала. И это было хуже. Когда дети маленькие, они задают вопросы сразу. Почему ты остановилась? Почему тебе тяжело дышать? Почему у тебя холодные руки? Почему ты не идёшь? С возрастом они учатся молчать. И именно тогда понимаешь, насколько много они успели заметить.
— Всё хорошо, — тихо сказала я.
Виолетта посмотрела на меня всего секунду.
— Я ничего не спрашивала.
— Именно поэтому я и ответила.
Уголок её рта едва заметно дрогнул. Этого оказалось достаточно. Я снова посмотрела на дочь. На ней было тёмно-синее платье. Спокойное. Красивое. Почти взрослое. Этот цвет ей шёл. Делал волосы ярче, кожу светлее, а взгляд — серьёзнее, чем мне хотелось бы видеть у собственной дочери. Платье было сшито просто, по меркам подобных визитов даже слишком просто. Никаких кружевных каскадов, россыпи камней, пышных оборок или декоративных бантов, которыми так любили украшать молодых девушек, словно без достаточного количества лент никто не догадается, что перед ним дочь хорошей семьи. Только небольшая серебряная застёжка у воротника. И тонкая лента в волосах. Всё. Даже серьги Виолетта выбрала самые простые. Я предложила жемчуг. Она посмотрела на меня так, будто я предложила надеть фамильную корону на прогулку. На этом обсуждение закончилось. Наряд дочь выбрала сама. Я почти не вмешивалась. Почти. Сначала горничная принесла светлое платье, которое Виолетта когда-то надевала на семейные праздники. Красивое платье. Очень красивое. Светлое, воздушное, с вышивкой по рукавам и мягкой юбкой. Пять лет назад Виолетта любила его. Пять лет назад она кружилась перед зеркалом, чтобы юбка поднималась вокруг ног, и спрашивала, похожа ли на принцессу. Теперь она посмотрела на платье и сразу сказала:
— Нет.
Горничная замерла. Я подняла голову от чашки.
— Не нравится?
— Я не собираюсь выглядеть человеком, которого привезли показывать возможным женихам.
Сказано это было совершенно спокойно. Именно спокойствие делало фразу особенно убедительной.
— Виолетта…
— Мама, оно хорошее. Просто не сегодня.
Я посмотрела на светлую ткань. Потом на дочь. И внезапно очень ясно увидела разницу между девочкой, которая когда-то кружилась в этом платье перед зеркалом, и девушкой, стоящей передо мной сейчас. Она выросла. Не только стала выше. Не только изменилась лицом. В её движениях появилось то внутреннее ощущение себя, которое невозможно выбрать в ателье или пришить к платью вместе с лентами. Она уже знала, как хочет выглядеть. И, что гораздо важнее, знала, как выглядеть не хочет.
— Хорошо, — сказала я.
Виолетта явно приготовилась спорить и даже не сразу поняла, что спор отменяется.
— Хорошо?
— Тёмно-синее.
— Правда?
— Правда.
Она подозрительно прищурилась.
— Ты не будешь потом говорить, что светлое выглядело бы наряднее?
— Буду думать.
— Мама.
— Но вслух не скажу.
Она усмехнулась. Так мы и договорились. После чего я всё равно проверила, достаточно ли тёплой будет её накидка в экипаже. Потом спросила, не холодные ли у неё руки. Потом велела взять ещё одну шаль. Виолетта терпеливо выдержала первые два пункта. На шали не выдержала.
— Мама, я не замёрзну.
— На улице ветер.
— Я знаю.
— В экипаже может быть прохладно.
— Там есть плед.
— Плед может сползти.
Виолетта посмотрела на меня с тем выражением, которое дети, вероятно, получают одновременно с совершеннолетием.
— Ты понимаешь, что собираешься завернуть меня в три слоя ткани ради дороги от двери до экипажа?