Литмир - Электронная Библиотека

Глава 16

Сальма написала письмо на следующее утро — рано, до того, как Марта, Гвен и Мариэль уехали на рынок. Она сидела за столом при свече — потому что солнце ещё не встало, только серый свет за окном, только тени по углам, — и писала медленно, тщательно выводя каждую букву, наклоняя голову, чуть высунув кончик языка, как делают дети, когда стараются. Бумаги у нас было мало — несколько листов, оставшихся от прежних хозяев, пожелтевших, с пятнами, с обтрёпанными краями, — и Сальма берегла каждый, не позволяла себе ни помарки, ни ошибки. Перо она взяла у Ирмы — простое, обрезанное, — чернила из старых запасов, разведённые водой, бледные, серые, но читаемые.

Я сидела напротив и смотрела, как она пишет. Лицо у неё было сосредоточенное, спокойное — не такое, как в тот день, когда она стояла у калитки с котомкой: не испуганное, не растерянное, не покорное. Она писала тому, кто знал её с детства, кто, может быть, единственный в том доме относился к ней по-человечески. И от этого её лицо стало другим — старше, твёрже, спокойнее.

— Кому? — спросила я тихо, чтобы не сбить её.

— Гуннару, — сказала она, не поднимая глаз. — Гуннар Ленц. Он был управляющим отца двенадцать лет. Потом отец его прогнал — за то, что он сказал правду. Он живёт за рекой, в деревне Верхние Ключи. У него маленький дом, пасека. Он честный. Он никогда ничего не брал. И он знал обо всех бумагах — где лежат, что подписано, что нет.

— Он поможет?

— Он поможет, — подтвердила Сальма. — Не мне. Ей. — Она кивнула в сторону окна, в сторону сада, в сторону холма. — Он ненавидел отца. И он любил землю. Он знает, что отец хотел забрать этот холм. Он говорил ему: «Это не твоё». Отец его за это и выгнал.

Она дописала — последнюю букву, последнюю точку, — отложила перо и прочитала написанное про себя: губы шевелились, глаза шли по строчкам. Потом протянула мне. Я взяла лист — тонкий, шершавый, чуть тёплый от её руки. Почерк у неё был ровный, аккуратный, как у человека, которого учили писать, но не учили говорить. Я прочитала.

'Гуннар, здравствуй.

Это Сальма. Не госпожа Сальма — просто Сальма. Я пишу тебе не от имени отца. Отца больше нет. Усадьба сгорела в конце лартаса. Погибли все: отец, мать, Лисса, слуги. Спаслись только три служанки — Фелина, Мариэль, Тирра. Они вместе со мной в усадьбе на холме, у мадам Ольтовой. Я живу здесь с весны. Я ушла от отца сама. Он хотел выдать меня за вдовца с дурным нравом. Я не пошла.

Теперь о деле. Ты знаешь, что земля на холме — спорная. Отец говорил, что она приписана к его имению. Но бумаг у него не было. Или были, но он их прятал. Я помню, ты говорил, что видел старые грамоты — в шкатулке в кабинете, за печью. Если они у тебя или если ты знаешь, где они, — пришли их. Или привези. Или напиши, где искать. Мне некуда идти. Я не хочу возвращаться на пепелище и не хочу оставаться нищей. Но и не хочу, чтобы холм забрал кто-то чужой. Мадам Ольтова приняла меня, когда мне было некуда идти. Она приняла трёх служанок, когда им было некуда идти. Она человек, который не закрыл дверь. Я хочу, чтобы земля осталась у неё. Или у нас. У тех, кто на ней работает.

Если можешь — помоги. Если не можешь — напиши, и я пойму. Но если ты молчишь, я буду знать, что ты боишься. А я не боюсь. Я больше не боюсь.

Сальма'.

Я дочитала и положила лист на стол — на тёмное, исцарапанное дерево, на царапины, оставленные чьими-то ножами, чьими-то монетами, чьими-то пальцами. Сальма смотрела на меня — прямо, не отводя глаз, не прячась, как привыкла, — и в этом взгляде было всё: страх, надежда, решимость и что-то ещё, чему я не находила названия. Я не знала, что сказать. Я думала о том, что эта женщина, которая ещё недавно сидела в углу стола и молчала, которая опускала глаза при каждом слове, которая вздрагивала от скрипа колёс, — написала письмо, которое могло изменить всё. Или ничего. Или — погубить нас: если Гуннар откажет, если бумаги окажутся подделкой, если кто-то узнает, что мы ищем права на землю, — к зиме у нас будут не только голод и холод, но и враги. Я не знала. Но я знала, что она права. Бумаги были нужны. Бумаги были единственным, что могло защитить холм от чужих рук — от дальних родственников, которые вспомнят о родстве; от соседей, которые давно точили зубы на хорошую землю; от короны, которая раздавала спорные земли своим людям; от любого, кто однажды проснётся и решит, что этот холм — его.

— Отправлять как? — спросила я. — Через кого?

— Через старосту, — сказала Сальма. — Он ездит на ярмарку в Верхние Ключи раз в две недели. Я попрошу его. За медяк. Или за яблоки осенью. Он не откажет.

— Ты уверена, что хочешь это сделать?

— Нет, — покачала головой Сальма. — Но я не вижу другого выхода. Если мы не заявим о правах до зимы, весной приедет кто-нибудь другой. С бумагами. Или без. И тогда нас выгонят. Или хуже. Я не хочу, чтобы нас выгнали. Я хочу остаться здесь. С вами.

Она сказала это просто, без пафоса, без слёз, без мольбы — как говорят о вещах, которые давно решили, которые обдумали ночами, которые выстрадали. Я кивнула:

— Хорошо, — сказала я. — Отправляй.

Она сложила письмо — аккуратно, по сгибам, вчетверо, — запечатала его воском: у нас был кусочек старого воска, тёмного, с крошками, который Марта хранила «на важное», — и убрала за пазуху, к сердцу. Потом встала и пошла во двор, где Марта уже запрягала нашего вороного мерина в нашу телегу — ту самую, рассохшуюся, со скрипучим колесом, с бортами, которые шатались, которую мы так и не починили как следует. Рядом стояла гнедая кобыла, привязанная к столбу, — её Бертран берёг, потому что она была старая и хромая, но крепкая, и он не хотел её гнать.

Сальма подошла к Марте и сказала тихо:

— Марта, передай это старосте. В Гнилых Ключах. Пусть отправит в Верхние Ключи, Гуннару Ленцу. Заплати ему, сколько скажет. Или пообещай яблоками осенью. Это важно.

Марта взяла письмо, повертела в руках, посмотрела на Сальму долгим взглядом. Потом спрятала за пазуху и сказала:

— Передам. Но если это то, о чём я думаю, ты понимаешь, что мы ввязываемся в проблемное дело.

— Понимаю, — сказала Сальма.

— Тогда ладно, — сказала Марта. — Оставайся дома. Тебе в деревне показываться не надо. Мало ли кто вспомнит, чья ты дочь.

Сальма кивнула и отступила от телеги. Гвен и Мариэль уже сидели сзади, между мешками. Марта влезла на козлы, взяла вожжи, и телега тронулась — вниз по холму, к пустоши, к деревне. Я стояла на крыльце и смотрела им вслед, пока они не скрылись за поворотом. Сальма стояла рядом со мной, опустив руки, и тоже смотрела на дорогу.

— Теперь — ждать, — сказала она.

— Теперь — работать, — сказала я. — Ждать будем осенью. А сейчас — сад. Яблоки. Огород. Дом.

Она снова кивнула. Затем взяла ведро и пошла к колодцу. Я смотрела ей вслед и думала: письмо уехало. Ответа ждать не раньше чем через две недели. А может, и вовсе не будет ответа. Но что-то началось. Что-то, чего уже не остановить.

Глава 17

Через десять дней после того, как Марта передала письмо старосте, Гуннар Ленц пришёл сам.

Был ранний вечер, дорлис подходил к концу — дни стояли жаркие, длинные, полные света, и в воздухе висела та особенная, густая духота, от которой клонило в сон и хотелось пить, — и мы работали в саду до последнего света. Я как раз обходила деревья с ведром — проверяла, не пошли ли плодожорки, не скрутились ли листья, не появились ли на завязи тёмные точки, — когда услышала, как за забором, на дороге, кто-то идёт. Шаги были лёгкие, но не крадущиеся: спокойные, ровные, уверенные. Так ходит человек, который не боится, что его увидят, — или которому всё равно.

Я выпрямилась — с натугой, упираясь ладонями в поясницу, — и посмотрела на калитку. Гвен, работавшая поодаль с тяпкой — тяжёлой, железной, с отточенным лезвием, — тоже выпрямилась и взяла тяпку так, как берут оружие: не за рукоять, а за самый конец, чтобы бить, а не копать. Бертран, чинивший телегу под навесом, отложил молоток — медленно, беззвучно — и поднялся, и в его движениях было столько готовности, что я поняла: он знает. Он почувствовал раньше нас. Я не звала их. Они сами почувствовали.

20
{"b":"978588","o":1}