Литмир - Электронная Библиотека

— Хорошо, — сказала я наконец. — Барона вычёркиваем. Совсем. Ни я, ни Сальма, никто. Никогда.

Марта кивнула — коротко, удовлетворённо, как кивала, когда решение было верным. Гвен разжала кулаки — я услышала, как хрустнули пальцы. Ирма вздохнула — тихо, с облегчением. Сальма подняла на меня глаза, и я увидела в них что-то похожее на облегчение: как будто она ждала этого решения и боялась, что я его не приму, как будто она всё это время держала в себе страх, что её отправят обратно — просить, кланяться, улыбаться.

— Значит, остаётся деревня, — сказала я. — Гнилые Ключи. Мужики, с которыми мы ставили забор. Они нам не друзья, но они нам уже не чужие. Мы им задолжали яблоки — и они это помнят. Это наш единственный настоящий ресурс.

— И лес, — сказала Гвен. — И ручей. И коренья.

— И огород, — сказала Марта. — И сад. Сад — это главное. Если деревья выстоят и дадут урожай, мы переживём не только лето, но и следующую зиму. Всё, что мы делаем сейчас, — ради осени.

— Значит, так, — сказала я. — Барона нет. Идём в деревню. Втроём: Марта, Сальма и я. Гвен — в лес, с Бертраном или без. Ирма — ручей и коренья. Огород и сад — на всех.

— А если деревня откажет? — спросила Сальма. Она смотрела на меня прямо, не отводя глаз, и в этом взгляде не было страха — только желание знать, только готовность к любому ответу.

— Тогда будем работать у них, — сказала я. — За еду. Не за деньги. За крупу, за муку, за то, что можно съесть. Мы не гордые. Мы выживаем.

— Мы не гордые, — повторила Марта. — Но и не нищие. Мы предлагаем труд, а не просим милостыню. Это разные вещи. Мужики это поймут.

— Поймут, — сказала Гвен. — Они работящие. Они уважают тех, кто работает. Я видела, как они смотрели на нас, когда мы забор ставили. Они нас за своих приняли — не сразу, но приняли.

Я встала. Совет был окончен — я чувствовала это по тишине, по тому, как все выдохнули, по тому, как Марта сложила руки на коленях, будто закрыла книгу. Я посмотрела на своих — на Марту, сухую и упрямую, на Гвен, тяжёлую и верную, на Ирму, тихую и надёжную, на Сальму, новую и уже свою, — и подумала: у нас нет барона, нет денег, нет запасов. Но у нас есть холм, сад, забор и мы сами друг у друга. И этого достаточно, чтобы дожить до лета.

— Завтра — в деревню, — решила я. — Сегодня — спать. И не есть.

И мы разошлись — тихо, без слов, как расходились всегда: Марта к своим банкам, Гвен к топору, Ирма к травам, Сальма к своей котомке, которая теперь стояла в углу, рядом с нашими. Я осталась одна, у остывающей печи, и смотрела на огонь, который давно погас, но камни ещё держали тепло.

Глава 11

Утром мы вышли затемно, как и договорились, — в тот час, когда мир ещё серый, когда тени длинные и неверные, когда роса лежит на траве тяжёлыми каплями и промокают ноги через любую обувь. Втроём: я, Марта и Сальма. Гвен ушла ещё раньше — в лес, с Бертраном или без, я не знала, он не сказал, она не сказала, и я решила не спрашивать: в этом доме каждый имел право на своё молчание. Ирма пошла к ручью — с ивовыми прутьями за спиной, которые она заготовила с вечера. В котомке у Марты лежал последний хлеб, испечённый из остатков муки — тёмный, плотный, тяжелее камня, — на дорогу, чтобы не упасть в пути. Она несла его бережно, как несут что-то живое.

Дорога от крыльца шла через сад — мимо яблонь, которые мы лечили, кормили, спасали, — потом вниз по холму, к той самой каменистой тропе, что выводила на пустошь. Утро было тихое, без ветра, яблони стояли в белом дыму — густом, звенящем, — и трава блестела от росы, как будто её посыпали стеклом. Пахло так хорошо — тёплой землёй, цветом, живой водой, — что у меня щемило в груди; или, может быть, это было от голода, от пустоты под рёбрами, которая давно стала привычной. Я шла первой, потому что знала дорогу; Марта — за мной, с котомкой; Сальма — замыкающей, с палкой, которую взяла на случай собак: длинной, крепкой, с заострённым концом. Мы шли молча, потому что говорить было не о чем — всё уже было сказано вчера, за остывающей печью, и сказано было до конца.

На третьей-четвёртой минуте пути, там, где тропа делала поворот и уходила вниз между двумя рядами старых яблонь, я споткнулась. Я не заметила, обо что именно — под ногой что-то было, не камень, не корень, что-то плоское и твёрдое, чуть выступавшее из земли, может быть, обломок старой кладки, может быть, кусок кирпича. Нога поехала, я потеряла равновесие, попыталась ухватиться за ветку — ветка оказалась слишком высоко, слишком далеко, — и не успела. Упала на бок, на траву, на мокрую, холодную траву, и от резкой боли в лодыжке у меня потемнело в глазах. Боль была белая, острая, как будто в ногу воткнули гвоздь.

— Валентина! — Марта оказалась рядом мгновенно — я не успела понять, как она это сделала, — с силой, которой я в ней не подозревала, она подхватила меня под руки и попыталась поднять. Сальма бросилась на помощь, схватила меня за плечо, и вдвоём они усадили меня на землю, на траву, на мокрые листья.

— Нога, — сказала я сквозь зубы. — Подвернула.

Марта опустилась на колени — тяжело, неловко, — ощупала мою лодыжку быстрыми, жёсткими пальцами, и я вскрикнула: боль резанула от ступни до колена, острая, горячая, живая.

— Не сломана, — сказала она. — Но идти не сможешь. Погоди.

Она выпрямилась — тяжело, с кряхтеньем, опираясь на колено, — и посмотрела на то место, обо что я споткнулась. Я проследила за её взглядом, всё ещё морщась от боли, всё ещё чувствуя, как пульсирует в лодыжке горячая кровь. Из земли, среди корней — старых, переплетённых, покрытых мхом, — торчало что-то тёмное, плоское, с четырьмя ножками, как маленькая скамеечка. Или как ручка чего-то большего, спрятанного в земле. Марта присела — медленно, держась за поясницу, — провела по нему ладонью, стирая грязь и мох, потом взяла палку — ту самую, что несла Сальма, — и стала копать.

Земля была мягкая, весенняя, влажная, напитанная талой водой, и палка входила легко, как в тесто. Уже через несколько движений стало понятно, что это не камень и не коряга — нечто рукотворное, правильное, с прямыми углами. Это была крышка. Крышка сундучка — небольшого, окованного железом, вросшего в землю так, что виднелось только навершие, только четыре ножки, только краешек железа. Марта копала молча, сосредоточенно, не обращая внимания на грязь под ногтями, на пот, на то, что колени её промокли насквозь. И Сальма опустилась рядом — без слов, без просьбы, — помогая руками, разгребая землю, откидывая её в сторону, и в её движениях была та же сосредоточенность, что у Марты. Я сидела на траве, придерживая ногу — колено к груди, лодыжка уже распухла, уже наливалась тяжестью, — и смотрела, как из-под земли медленно появляется железная оковка, потом петли, тёмные, покрытые ржавчиной, потом сам сундук: маленький, с ладонь, тяжёлый, покрытый тёмной, въевшейся грязью, которая не оттиралась, не сходила, не поддавалась.

Марта вытащила его — с трудом, упираясь, — поставила на колени и попробовала открыть. Крышка не поддалась: заперто. Замок был маленький, кованый, с замочной скважиной, забитой землёй. Тогда она взяла камень — первый попавшийся, тяжёлый, острый — и ударила по замку. Раз, другой. Металл звякнул, сорвался, и замок хрустнул. Крышка откинулась — тяжело, с натугой, — и в лицо нам пахнуло сыростью, железом и чем-то ещё: старым, затхлым, чужим.

Внутри лежала тряпица — простая, серая, когда-то холщовая, теперь почти истлевшая, расползающаяся под пальцами, как паутина. Марта развернула её двумя пальцами — осторожно, будто боялась, что содержимое рассыплется, — и под тряпицей лежали монеты. Много монет. Серебряные — тусклые, потемневшие, с зеленоватым налётом, но целые, тяжёлые, с чётким чеканом. И золотые — жёлтые, тёплые, с чужим профилем и незнакомыми буквами, которые я не могла прочесть. Я смотрела на них и не могла поверить — не могла заставить себя поверить, — потому что за всё время в этом мире я держала в руках только медяки, только стёртые до неразличимости монеты, только то, что Марта выдавала со счётом. Я не знала, сколько их там — может, двадцать, может, тридцать, может, больше; золото лежало отдельной горкой, и в утреннем свете оно казалось живым, тёплым, как уголёк под пеплом.

14
{"b":"978588","o":1}