— Слушаем, ваше высокоблагородие! — нестройно, но старательно ответил строй.
— Тогда с Богом, — Дмитрий размашисто перекрестился на занимающийся восток и, тронув поводья, направил кабардинку к проходу в ущелье.
Но, прежде чем колонна успела двинуться с места, головной дозор, уже ушедший вперед, остановился. Один из казаков, отделившись от группы, рысью вернулся к майору. Лицо его, застывшее от внезапного страха, отливало нездоровой, лазаретной бледностью.
— Ваше высокоблагородие… — произнес он, запинаясь. — Там… у входа…
Дмитрий, не дослушав, тронул кобылу и выехал вперед. У самого входа в ущелье, там, где тропа сужалась и ныряла в темный провал между скал, стояло одинокое, сухое дерево. Грубый мертвый ствол, цеплявшийся корнями за каменистую землю, чернел на фоне скал. Но то, что было распято на этом дереве, заставило даже Дмитрия, видавшего виды ветерана, на мгновение замереть.
Это было человеческое тело. Вернее, то, что от него осталось. Русский солдат — судя по обрывкам егерского мундира, еще совсем молодой, — был оставлен на этом мертвом стволе в назидание идущим следом. Суставы несчастного были методично, вживую вывернуты из пазов, а сухожилия на запястьях и под коленями подрезаны бритвенными ударами кинжалов, чтобы плоть безвольно обвисла, обнажая кость. Обезображенные конечности закрепили на грубом дереве тяжелыми коваными гвоздями, забитыми прямо сквозь кости кистей; вокруг них зеленое сукно мундира намертво пропиталось и затвердело от темных, замерзших потеков. Кожа на груди и животе была вспорота узкими, частыми резами, сквозь которые наружу проступали сизые, прихваченные кавказским морозом волокна мышц.
Лицо несчастного превратилось в неузнаваемую маску боли: черты были искажены до предела, веки срезаны, отчего высохшие, потухшие глаза безумно и слепо пялились в серое небо, а губы застыли в безмолвном крике.
Но самое жуткое было не в следах пыток. Самое жуткое заключалось в том, что жизнь покинула это тело совсем недавно. От остывающей плоти на холодном воздухе еще поднимался тонкий, едва заметный белесый пар, беззвучно смешиваясь с наползающим густым лесным туманом. Солдат был убит в последний час, а может быть, и того меньше. Он был из тех несчастных дозорных, что ушли на разведку перед рассветом и так и не вернулись. Его не просто настигли в стычке — над ним совершили показательную расправу прямо перед носом у нагоняющего марша.
По замершему строю прокатилась тяжелая, осязаемая волна сдавленного ужаса. Молодые рекруты, еще не успевшие привыкнуть к беспощадности горной войны, начали стремительно бледнеть, испуганно креститься дрожащими пальцами и судорожно отводить глаза в грязную талую жижу под ногами. Один из них вдруг резко согнулся пополам, содрогаясь от приступа тошноты прямо под сапоги товарищам. Другой пехотинец, стоявший в первой шеренге, начал тихо, по-детски всхлипывать, в панике зажимая рот ладонью, чтобы удержать рвущийся наружу крик. Третий рекрут, с побелевшим как полотно лицом и остановившимся взглядом, судорожно шептал обрывки полузабытой молитвы. Крупные слезы без остановки текли по его ввалившимся щекам, смешиваясь с холодными каплями тумана.
Ветераны хмурились, до белизны суставов сжимая ружейные ложа, а в воздухе лощины повисла такая звенящая, мертвая тишина, в которой каждый отчетливо слышал тяжелое, прерывистое дыхание своего соседа. Каменный холод этого утра теперь пробирал солдат не снаружи, а изнутри, просачиваясь в самые души.
— Не сметь реветь! — рявкнул Степанов, и его голос, подобный удару бича, привел строй в чувство. — Это солдат, а не баба на ярмарке! Смотреть вперед! Думать о деле! Сейчас не время для слез!
Дмитрий, не проронив ни слова, смотрел на изуродованное тело. Он узнал этого солдата. Это был один из новобранцев, что прибыли с пополнением неделю назад, — тихий, незаметный парень из-под Рязани, что все время жался к костру и ни с кем не заговаривал. Теперь он был здесь, на этом шесте, превращенный в пугало, в послание, в предупреждение.
Дмитрий не отвернулся. Он смотрел на тело долгим, тяжелым взглядом. Потом он медленно, не говоря ни слова, снял папаху. За ним, один за другим, обнажили головы все — и офицеры, и казаки, и егеря, и артиллеристы. Строй стоял в гробовом молчании, и только ветер, завывавший в скалах, нарушал эту скорбную тишину.
— Снимите его, — приказал Дмитрий глухо. — Похороните. Здесь, у входа. Все равно земля пока не принимает — так хоть камнями завалите. Негоже солдату висеть пугалом.
Он надел папаху и, не оборачиваясь, тронул кобылу. Колонна, помедлив, двинулась следом — в темный провал ущелья.
Внутри было темно. Так темно, что, казалось, наверху не день, а глубокая ночь. Две монументальные скалы, вздымавшиеся справа и слева, смыкались где-то в недосягаемой вышине. Они напоминали гигантский каменный свод, который нависал над головой, давил на плечи и заставлял дыхание делаться поверхностным, сиплым. Сквозь узкую щель наверху едва пробивался свет — серый, сумеречный. Но он был так далек и слаб, что внизу царил почти полный мрак, лишь слегка разбавленный клубящимся туманом. Этот туман, густой и холодный, стелился по дну ущелья, обнимал ноги лошадей и сапоги солдат. В белесой измороси, словно в молоке, тонули все звуки марша.
Пахло здесь сыростью, гнилью и застарелой, въевшейся в камни кровью. Где-то в темноте капала вода — мерно, монотонно, словно отсчитывая последние секунды чьей-то жизни. Под копытами коней и подошвами сапог хрустели старые, выбеленные временем кости — немые свидетели былых, канувших в тумане пограничных рубок. Никто не всматривался вниз. Никто не хотел знать, кому они принадлежали.
Солдаты шли, затаив дыхание. Каждый шаг отдавался в ушах гулким эхом, и каждый шорох, каждый стук упавшего камня заставлял сердца сжиматься в ледяном спазме. Люди не видели ничего вокруг — только серую пелену. Не слышали ничего — только стук собственной крови в висках. И от этой неизвестности, от кромешной, давящей тьмы было во сто крат страшнее, чем от любого открытого боя.
В голове колонны ехали двое. Дмитрий — с натянутой, как струна, командирской спиной, и с погасшей трубкой, заткнутой за пояс. Слева от Дмитрия, почти стремя в стремя, двигался Лука Тимофеевич. Казак сидел в седле по-особому — расслабленно, но цепко. Его прищуренные, зоркие глаза медленно обшаривали пространство, пронзая туманную дымку. Есаул дышал носом — почти беззвучно, размеренно. Эта выверенная до мелочей техника позволяла ему улавливать малейшие запахи: порох, пот и чужой страх.
Дмитрий смотрел прямо перед собой, но боковое зрение, натренированное годами войны, охватывало оба склона разом. Майор не вертел головой, не озирался — лишь слегка, почти незаметно, двигал зрачками. Этот метод, выработанный за годы кавказских кампаний, не раз спасал ветерану жизнь. Дмитрий называл его про себя «кавалерийским глазомером»: ты не смотришь на что-то конкретно — ты видишь все. Каждую тень. Каждое движение. Каждый валун, который замер не так, как ему положено лежать от природы — словно его подкатили чужие, мозолистые руки для будущего завала.
И он увидел.
Тень. Едва уловимая, тонкая, словно паутина, она скользнула за огромным, поросшим мхом валуном справа. Это была не тень камня. Не тень дерева. В тумане мелькнул силуэт штуцера — короткого, тяжелого, нарезного, какие были только у лучших горских стрелков. Дмитрий не повернул головы. Не остановил кобылу. Ни один мускул не дрогнул на лице майора.
Он перевел взгляд на Луку. Казак едва заметно шевельнул поводьями — условный знак, говоривший: «Вижу». Он тоже заметил. Больше никто в колонне не подозревал об опасности. Ни Степанов, шагавший в середине строя. Ни Тимоша, прижимавший к груди кремневое ружье и всматривавшийся в туман. Ни Звонарев, который, вопреки приказу, едва слышно насвистывал мотив, чтобы успокоить нервы. Только двое — майор и есаул — знали, что смерть уже рядом. Что она смотрит из-за камней, из расщелин, из белесой мглы. И ждет.