Вернувшись к своему костру, Тимоша увидел, что там собралось еще больше народу. Пришли солдаты из соседних рот, принесли с собой водку, у кого-то нашлась гармошка — старая, обшарпанная, с продырявленными мехами, но вполне еще годная. Ее еще в двадцатом году ротные умельцы выменяли у пьяного интенданта на Линии за три круга соленого сала. С тех пор этот обносок таскали по всем кавказским просекам, заклеивая прорехи в мехах смолой да лоскутами грязных солдатских портянок. Дырявые меха гармошки со свистом и натужным сипом глотали морозный воздух, но из этого хрипа внезапно соткалась на удивление чистая, звенящая тоской мелодия, и у костра зазвучала песня. Не строевая, не уставная, а простая, задушевная — про степь да про вольную волю, про то, как казак уезжает на войну и прощается с молодой женой.
Пел ее молодой егерь — высокий, худой, с длинным, лошадиным лицом и удивительно красивым, чистым тенором. Он сидел на бочонке, закрыв глаза, и выводил мелодию так проникновенно, так тоскливо, что даже самые суровые ветераны притихли и отвернулись, пряча повлажневшие глаза.
Ой, да ты, степь широкая,
Степь раздольная…
Ой, да ты, доля горькая,
Доля воинская…
Тимоша слушал и чувствовал, как к горлу подкатывает комок. Эта песня, простая и безыскусная, вдруг разбередила в нем все то, что он так старательно давил в себе все эти дни. Тоску по дому. По матери, что отпела его живьем. По тихим костромским вечерам, когда вот так же поют девки на околице. Он вспомнил запах свежескошенного сена, парного молока, теплой, нагретой солнцем земли. И от этих воспоминаний ему стало так больно, что он закусил губу до крови, чтобы не зареветь в голос. Рядом с ним сидел Егор и, не скрываясь, плакал. Слезы катились по его рябому лицу, смешиваясь с кровью из разбитых десен, и он даже не пытался их вытирать. Он смотрел в огонь и беззвучно шевелил губами, словно молился.
— Эх, братцы, — раздался рядом хриплый голос Звонарева, — хорошая песня. Душевная. Но для полного счастья не хватает кое-кого. Батьки нашего. Где капитан-то?
— У штабных, — ответил кто-то. — Опять с Клюге собачатся. Там, говорят, депеша из Тифлиса пришла, от самого Ермолова. Так что теперь до утра будут совещаться.
— Ну, тогда за здоровье Батьки! — Звонарев поднял кружку с водкой. — За лучшего командира на всем Кавказе! Который нас, грешных, бережет пуще себя самого!
— За Батьку! — хором отозвались солдаты, и кружки пошли по кругу.
А в это время в штабной палатке, где горели свечи и пахло горячим воском, капитан Волков-Апостол стоял навытяжку перед столом, за которым сидел полковник фон Клюге. Лицо полковника было красным от гнева, а толстые пальцы нервно барабанили по разложенной на столе карте.
— Вы понимаете, капитан, чем это пахнет? — шипел Клюге. — Его высокопревосходительство Алексей Петрович лично приказывает усилить темп наступления! А вы мне докладываете, что рота измотана и требует отдыха! Это саботаж, сударь! Это неисполнение приказа!
— Рота потеряла треть личного состава, — ровным, ледяным голосом отвечал Дмитрий. — Люди больны, обморожены, истощены. Если мы завтра же продолжим марш, я потеряю еще треть. И тогда ваш темп наступления будет не с кем поддерживать.
— Это не ваша забота, капитан! — взвизгнул Клюге. — Ваша забота — исполнять приказы, а не рассуждать!
— Моя забота — беречь людей, — отчеканил Дмитрий. — И я буду ее исполнять, чего бы мне это ни стоило.
Волков-Апостол развернулся и вышел из палатки, оставив полковника задыхаться от ярости. У входа в палатку он на секунду остановился, достал трубку и закурил. В висках стучало, в груди клокотала глухая, бессильная злоба. Но он взял себя в руки, сделал несколько глубоких затяжек и, успокоившись, направился к своей роте. Когда он подошел к костру, песня уже закончилась. Солдаты сидели молча, думая каждый о своем. При виде капитана они встрепенулись, попытались встать, но он махнул рукой:
— Сидите.
Дмитрий опустился прямо на снег рядом с Тимошей, стянул папаху и устало провел рукой по сальным, спутанным волосам. Его лицо, освещенное пламенем костра, было спокойно.
— Хорошая ночь, — произнес он тихо, глядя в огонь. — Тихая. Такие ночи надо ценить. Завтра, чую, опять будет ад.
Никто не ответил. Все понимали: капитан прав. Завтра снова будет бой, снова будут потери, снова будут безымянные ямы. Но сегодня, сейчас, в этой тишине, у этого костра, они были живы. И это было единственное, что имело значение. Тимоша искоса глянул на Дмитрия. Тот сидел, ссутулившись, и в его зеленых глазах плясали отблески пламени. И в этот момент он не был похож ни на грозного Батьку Апостола, ни на петербургского дуэлянта. Он был просто уставшим, одиноким человеком, что нашел свое место в аду и теперь пытается сделать этот ад чуть менее невыносимым для тех, кто рядом.
«Неужели и я таким стану? — подумал Тимоша, сжимая в кармане кисет с табаком. — Неужели и я когда-нибудь смогу так же спокойно смотреть в огонь и знать, что завтра — снова смерть?»
Ответа у него не было. Он только свернул себе цигарку, прикурил от уголька и затянулся горьким, обжигающим дымом. И в этом дыме, казалось, растворились на время и тоска, и страх, и память о матери. Остался только покой. Хрупкий, зыбкий, как лед на весенней реке. Но все же покой.
Глава 12. Гнездо шайтана
Рассвет не принес облегчения. Небо над горами налилось зловещей, багровой полосой, точно рана, открывшаяся на теле мироздания, и в этом кровавом свете заснеженные вершины казались не величественными творениями Бога, а обглоданными костями какого-то исполинского, допотопного зверя. Мороз к утру усилился, и воздух сделался колючим, обжигающим — каждый вдох отдавался в легких резкой болью, а пар изо рта вырывался густыми, белыми клубами, словно душа уже покидала тело.
Лагерь пробудился затемно. Солдаты, окоченевшие за ночь, выбирались из-под заиндевевших шинелей и бурок, разминали затекшие конечности, глухо матерились, приплясывая на месте, чтобы согреться. У больших медных артельных котлов, где Михеич колдовал над своим варевом, выстроилась очередь — люди жадно глотали горячую, обжигающую баланду, чувствуя, как живительное тепло разливается по жилам, прогоняя ночную стылость.
Капитан Волков-Апостол, против обыкновения, не сидел у своей палатки с трубкой. Он стоял у края лагеря, там, где кончалась линия охранения, и смотрел в подзорную трубу на противоположный берег реки Терек. Там, на скалистом уступе, прилепившись к самому краю пропасти, чернел аул. Это был Дади-Юрт — небольшой, но хорошо укрепленный, обнесенный каменными завалами и сторожевыми башнями. По сведениям лазутчиков, именно здесь укрывался со своим отрядом старшина Ахмат-бек. Здесь же, за этими стенами, хранились запасы пороха и провианта, столь необходимые горцам для зимней кампании.
Дмитрий смотрел на аул и молчал. Его лицо, обветренное и суровое, не выражало ни гнева, ни тревоги — только холодную, сосредоточенную решимость. Он знал, что сегодня им предстоит штурм. Знал, что этот штурм будет кровавым. И знал, что приказ, который он только что получил из штаба, не оставляет ему выбора: аул должен быть взят и уничтожен. Таков был метод Ермолова — выжженная земля. Чтобы горцы, лишенные крова и пищи, не могли продолжать войну.
— Степанов, — позвал капитан, не оборачиваясь.
Фельдфебель, стоявший поодаль, тотчас приблизился.
— Здесь, ваше благородие.
— Построить роту. Выдать каждому удвоенный боекомплект. Штыки отточить. И пусть отец Никодим прочтет молитву. На этот раз она нам пригодится.
Степанов перекрестился и пошел исполнять приказ. А Дмитрий еще раз окинул взглядом аул, над плоскими крышами которого уже поднимались в морозное небо струйки дыма — горцы топили печи, готовили пищу, не подозревая, что смерть уже стоит на пороге. И от этой мысли ему, против обыкновения, стало не по себе. Он вспомнил свой разговор с Тимошей. Вспомнил, как сам говорил об уважении к врагу, о куначестве, о том, что они — одной крови. И вот теперь он должен вести своих людей на штурм, на уничтожение. Иного пути не было. И это разрывало его надвое.