Дмитрий тряхнул головой, отгоняя ненужные мысли, и зашагал к строю.
Тимоша стоял во второй шеренге, сжимая в руках кремневое ружье, и пытался унять противную дрожь в коленях. После ночного затишья, после песен у костра, после улыбки Глафиры и ее теплых слов действительность снова навалилась на него всей своей чугунной, безжалостной тяжестью. Предстоящий штурм пугал его до икоты. Он видел, как старые ветераны, те, что прошли не один бой, спокойно проверяют кремни и поправляют патронные сумы, и их спокойствие одновременно и успокаивало его, и ужасало. Как они могут быть так спокойны? Как могут шутить и сплевывать шелуху от семечек, зная, что через час кого-то из них не станет?
Рядом с ним стоял Егор. Он был бледен, как полотно, и то и дело облизывал сухие, потрескавшиеся губы. Его пальцы, сжимавшие приклад, были синими от холода, а из-под края фуражной шапки, надвинутой по самые брови, выбивались слипшиеся от пота светлые пряди. Егор не шутил, не говорил — только молча смотрел перед собой, и в этом молчании было больше страха, чем в любых словах.
— Ничего, вологодский, — прошептал Тимоша, сам не зная зачем. — Прорвемся.
Егор скосил на него глаза и слабо, едва заметно улыбнулся. Улыбка вышла жалкой, вымученной, но искренней.
— Дай-то Бог, — так же шепотом ответил он.
Отец Никодим, пошатываясь от вчерашнего возлияния, но стараясь держаться прямо, прошел перед строем, окропляя солдат святой водой из помятой медной чаши. Его заплетающийся голос звучал хрипло, но проникновенно:
— Господи, Иисусе Христе, помилуй и спаси воинов твоих… Даруй им крепость духа и силу телесную… И прости им прегрешения вольные и невольные… А ежели кому суждено сегодня пасть — прими душу его с миром…
Солдаты крестились, кланялись, кто-то шептал молитву. Тимоша тоже перекрестился, чувствуя, как холодный металл нательного крестика обжигает грудь.
«Мама, мамочка, — билось у него в голове, — прости меня, если что…»
— Рота! — раздался зычный голос капитана. — Слушай мою команду!
Дмитрий стоял перед строем, высокий, прямой, в своей бурой черкеске, с шашкой на боку и пистолетом за поясом. Его рыжие усы топорщились на морозе, а зеленые глаза смотрели на солдат с особой, тяжелой теплотой, что бывает только у командира, готового вести людей на смерть.
— Братцы, — произнес он, и голос его, твердый и решительный, разнесся над притихшим строем, — там, за рекой — враг. Тот самый, что резал наших товарищей в секрете, что четвертовал Панкратова, что выставлял головы на кольях. Мы идем туда не за славой, не за чинами. Мы идем, чтобы покончить с этим гнездом раз и навсегда. Чтобы наши дети и внуки не знали того, что знаем мы. Чтобы эта земля, политая нашей кровью, наконец стала мирной. Я пойду впереди. Я приму первую пулю. И все, что я прошу от вас — держитесь меня. Не бегите, не трусьте, не отставайте. И помните: вы — русские солдаты. А русский солдат умирает, но не сдается. С Богом!
— С Богом! — эхом отозвался строй, и сотни глоток, хриплых и простуженных, слились в едином порыве.
Переправа через реку стала первым испытанием. Лед на Тереке был тонок и ненадежен, и егеря, посланные вперед, наскоро настелили через полынью шаткие мостки из жердей и досок. Солдаты перебирались по одному, балансируя, как канатоходцы, над черной, ледяной водой, что жадно лизала края мостков. Одно неверное движение — и человек уходил под лед, увлекаемый в бездну тяжестью ранца и ружья.
Тимоша ступил на мостки, чувствуя, как они прогибаются под его весом. Сердце колотилось где-то в горле, перед глазами плыли круги, но он шел — медленно, осторожно, стараясь не смотреть вниз, на бурлящую черноту. За ним, тяжело дыша, двигался Егор. Его шатало, он то и дело хватался за плечо Тимоши, и тот, стиснув зубы, терпел, понимая, что товарищу сейчас еще хуже, чем ему.
Когда они наконец достигли берега, их уже ждала рассыпанная в цепь рота. Тишина, что висела над ущельем, была неестественной, зловещей. Казалось, сам воздух сгустился и дрожал, готовый взорваться громом выстрелов. Аул был совсем близко — рукой подать. Уже видны были глинобитные сакли с плоскими крышами, закопченные дымоходы, каменные башни, с которых свешивались пучки сухого бурьяна. И ни души. Только где-то в глубине аула глухо, надрывно лаяла собака, чуявшая неладное.
Капитан, стоявший у самого края скалы, поднял руку. Трубач поднес горн к губам. И в наступившей тишине раздался сигнал к атаке — пронзительный, режущий ухо, словно крик раненой птицы. И тотчас все смешалось.
С вершины сторожевой башни ударил первый выстрел. Пуля, противно взвизгнув, впилась в снег у самых ног Дмитрия. И тут же, словно по команде, со всех сторон — из бойниц, из-за каменных завалов, с плоских крыш — грянул такой шквал ружейного огня, что, казалось, само небо раскололось надвое. Пули запели на все голоса: одни тонко, жалобно, другие — тяжело, с каким-то мерзким, чавкающим звуком, входя в человеческую плоть.
— В цепь! Рассыпаться! — заорал Дмитрий, перекрывая грохот боя. — Вперед, ребята! За мной!
И первым бросился вверх по склону, прямо на ощетинившийся огнем аул. Тимоша бежал, не помня себя. Свист пуль вокруг, крики, мат, стоны — все слилось в один сплошной, оглушительный рев. Он видел, как впереди, слева от него, вдруг споткнулся и рухнул лицом в снег молодой солдат, что вчера играл на гармошке. Пуля попала ему в голову и вышла через затылок, разметав по снегу ошметки мозга и осколки черепа. Он упал без крика, без стона — просто перестал быть. И Тимоша, перепрыгнув через его тело, побежал дальше, потому что остановиться значило умереть.
Они достигли первых саклей. Здесь, среди узких, кривых улочек, начался настоящий ад. Горцы, засевшие в домах, отстреливались отчаянно, яростно, не жалея жизни. Из окон летели пули, из дверей выскакивали темные фигуры с кинжалами и шашками, и начиналась рукопашная — страшная, грязная, первобытная, где не было места ни тактике, ни строю, а только звериная жажда убить или быть убитым.
Тимоша вбежал в темный проход между саклями и нос к носу столкнулся с горцем. Тот был огромен, бородат, в рваной овчинной папахе, с пеной на губах и безумными, налитыми кровью глазами. В руке у него блеснул широкий, изогнутый кинжал. Он замахнулся, целя Тимоше в горло, и парень, не успев даже подумать, действуя на одних инстинктах, выставил вперед ружье. Кинжал с лязгом ударился о ствол, и в следующую секунду Тимоша, сам не свой от ужаса, ткнул горца штыком в живот.
Штык вошел с мерзким, хлюпающим звуком, вспоров овчину, рубаху, кожу, мышцы. Горец взревел, как раненый зверь, выронил кинжал и схватился за ствол ружья обеими руками. Из его живота, распоротого наискось, на снег вывалились внутренности — сизые, скользкие, дымящиеся на морозе клубки кишок. Он смотрел на Тимошу с дикой, нечеловеческой яростью, его рот открывался и закрывался, словно у рыбы, выброшенной на берег, из горла вырывался хрип, бульканье, а потом — фонтан темной, почти черной крови. Он рухнул на колени, потом повалился на бок и затих, продолжая сжимать в закоченевших пальцах ствол ружья.
Тимошу вырвало. Прямо там, рядом с убитым. Его стошнило на собственные сапоги, на окровавленный снег, на еще теплое тело врага. Желудок выворачивало снова и снова, и в перерывах между спазмами он слышал, как где-то совсем рядом, за стеной сакли, хрипло, надсадно кричит солдат, захлебываясь кровью, и зовет мать — «Ма-а-а-ма! Ма-а-а-мочка-а-а!» — и по голосу слышно, что это совсем молодой парень, почти мальчик. Но Тимоша не мог идти на помощь. Он стоял, согнувшись, над телом убитого им горца, и его трясло так, что зуб на зуб не попадал.
— Лебедев! — раздался над ухом яростный окрик. Капитан, возникший словно из-под земли, схватил его за шиворот и встряхнул так, что клацнули зубы. — Не стоять! Вперед! Убьют!
И он толкнул Тимошу дальше, в дым, в огонь, в хаос боя, а сам бросился в другую сторону, где его солдаты схватились врукопашную с прорвавшимися горцами.
Дмитрий был страшен. Его шашка, легкая и острая как бритва, мелькала в воздухе, описывая сверкающие дуги. Он рубил с какой-то холодной, расчетливой яростью — не так, как рубят в слепой злобе, а так, как мясник разделывает тушу. Удар — и чья-то рука, отсеченная по локоть, летит в снег, разбрызгивая алые капли. Удар — и раскроенный череп горца лопается, как перезрелый арбуз, обнажая серо-розовое месиво мозга. Удар — и лезвие, войдя наискось под ребра, застревает в позвоночнике, и Дмитрий, уперевшись ногой в грудь убитого, с хрустом выдирает клинок обратно. Но даже в этой кровавой круговерти он не терял головы. Краем глаза капитан видел поле боя, видел, где его солдаты теснят врага, а где сами нуждаются в подмоге. Его голос, перекрывая грохот выстрелов и крики умирающих, звучал четко и властно, направляя, подбадривая, вселяя мужество.