И под его рыжими усами играла горькая, но теплая улыбка. Словно отец смотрел на своего сына, или старый битый волк глядел на волчонка, выхваченного из пасти самой смерти.
Пройдя сквозь преисподнюю, этот израненный человек все еще находил в своей каленой душе великие силы любить.
Глава 32. Зеленая преисподняя
Конец февраля предзнаменовался началом большого весеннего похода. Собрание назначили на девять утра, но уже к половине девятого у дверей комендантского дома начали собираться офицеры. Они подходили пешие и конные, в потертых мундирах и выцветших черкесках, в кавказских папахах, простых фуражных шапках без козырьков и заношенных фуражках с наскоро пришитыми, потрескавшимися от морозов кожаными козырьками. Лица у всех были хмурые, сосредоточенные — в этих застывших взглядах не было лишних вопросов или напускной тревоги, лишь трезвое, выжженное окопной каторгой осознание, что время долгих гарнизонных приготовлений вышло и настал час неизбежного, огромного дела.
Весь январь и февраль крепость Грозная гудела, стягивая штыки и сабли в один убийственный кулак, и теперь это долгое зимнее ожидание подходило к концу. В воздухе, еще по-утреннему свежем и влажном, уже витал тревожный дух, что всегда предшествует большим кампаниям.
Дмитрий подошел к дверям одним из последних, с трубкой в зубах и шашкой на поясе. Рядом с ним, шагая плечом к плечу и едва заметно, доверительно склонив к майору голову, двигался Гвоздев. Низко надвинутый козырек фуражки бросал на его лицо глубокую, зловеще густую тень, а левая рука штабс-капитана лежала на рукояти трофейной шашки.
Следом за ними, стараясь держаться чуть особняком, шагал капитан Тростинский. Он удерживал прямую строевую спину, но его невысокую фигуру мелко, едва заметно потряхивало, а судорожно сжатые до белых суставов кулаки непрерывно дрожали. Он шел тихо, почти беззвучно, стараясь не привлекать к себе внимания.
Позади, чуть отстав, плелись двое младших офицеров из батальонного штаба; юноши шли голова к голове, едва слышно, хмуро переговариваясь между собой о какой-то своей лагерной маете.
Чуть поодаль, вдвоем с хорунжим Корнеем, двигался Лука Тимофеевич. Они о чем-то переговаривались между собой, затерявшись в общей толчее казачьих офицеров из других сотен. Огромные усы Луки, заново расчесанные и лихо подкрученные, воинственно топорщились в стороны, а из короткой носогрейки густо валил дым. Завидев Дмитрия, старый казак приветственно мотнул головой и, ловко протиснувшись сквозь толпу соратников, вырос прямо перед ним.
— Ну что, Волк, — негромко, в самые усы произнес Лука, хмуро косясь на комендантский дом. — Отгуляла Грозная, отгудела чарками. Пришло наше время. Погляди вокруг — кажись, самые главные наши сороковины завариваются.
Дмитрий, не вынимая трубку изо рта, ответил скупо:
— Пришло, Тимофеич. Рано или поздно, а надо.
У дверей штаба в окружении адъютантов стоял высокий, сухощавый мужчина в безупречно сидящем мундире с полковничьими эполетами. Узкое бледное лицо с резко очерченными скулами и тонкими, поджатыми губами выдавало человека, привыкшего повелевать. Глубоко посаженные серые глаза смотрели на мир с холодной, почти брезгливой проницательностью. В осанке и в том, как он держал голову — чуть откинув назад, словно принюхиваясь, — чувствовалась порода.
Это был барон фон Краузе из остзейских немцев, офицер Генерального штаба, присланный из Тифлиса со специальными полномочиями от самого Ермолова для координации весенней кампании. Поговаривали, будто барон лично разрабатывал план вырубки просек в Малой Чечне, и что именно этому сухому, исполнительному немцу главнокомандующий доверял самый жесткий кадровый надзор и ведение тайного учета сложнейших операций.
— Фон Краузе, — пробормотал Лука, сплевывая через зубы. — Этот не подведет. У него, сказывают, ни одной проваленной операции. Зато и люду он нашего не жалеет. Считай, вовсе.
— Посмотрим, — коротко ответил Дмитрий.
Внутри комендантской залы было душно и тесно. Офицеры расселись на стульях и скамьях, составленных вдоль стен. Здесь собрались люди разных родов войск и званий — от молодых, безусых подпоручиков, испуганно оправлявших воротники, до умудренных ветеранов в чинах капитанов и майоров со шрамами на каменных лицах.
Их пропотевшие мундиры и потемневшие от походной грязи черкески были увешаны не только тусклыми Георгиевскими крестами, но и выцветшими, засаленными ленточками боевых орденов Святой Анны и Владимира с бантами, наскоро пришитыми суровыми нитками к сукну. Комната тонула в сизом, густом дыму: офицеры беспрестанно дымили короткими казачьими носогрейками, деревянными трубками и дорогими столичными чубуками, хмуро переговариваясь. Дмитрий, войдя, обвел присутствующих взглядом. Многих он знал лично.
У окна стоял майор-артиллерист Петр Ахвердов — грузный, краснощекий, с огромными, огрубевшими от орудийного железа лапищами; пальцы его были мозолисты и черны от въевшегося порохового нагара, будто старые прибойники. Его зычный, прокуренный махоркой голос обычно был слышен за версту сквозь грохот канонады. Ахвердов командовал батареей, и его пушки не раз выручали егерей в самых жарких схватках. Чин майора артиллерии старик получил еще в седьмом году за лихой штурм Анапы, где схватил осколок в грудь.
Из-за той давней контузии его пальцы-клешни временами сводило глухой, каторжной судорогой, и тогда майор яростно, по-лагерному матерился, растирая суставы о сукно мундира. И хотя новые петербургские реформы одиннадцатого года это звание в артиллерии упразднили, за боевые заслуги чин за стариком сохранили, от греха подальше сплавив его дослуживать на Кавказ.
Таких «вычеркнутых» реформой майоров на Линии хватало. Столица упрямо избавлялась от неудобных, прокуренных махоркой ветеранов, но командующий Отдельным корпусом Ермолов принимал этих обстрелянных офицеров под свое крыло без лишних вопросов. Будучи сам в прошлом выдающимся артиллерийским командиром, проконсул Кавказа ценил не столичные уставные тонкости, а голый боевой расчет. Министерства и канцелярские циркуляры Петербурга разбивались об его непреклонную волю самовластного правителя — на Кавказе Ермолов сам был законом. Ему требовались не паркетные чинуши с безупречными формулярными списками, а те, кто умел заставить пушки выжигать чеченские крепи и держать удар накоротке.
Рядом с Ахвердовым, попыхивая трубкой, стоял штабс-ротмистр Матвей Каверин из Нижегородского драгунского полка. Он лениво крутил пальцами серебряный эфес своей кавалерийской сабли, задумчиво разглядывая мыски заляпанных грязью сапог. Глаза офицера были усталыми, воспаленными от едкого горного ветра, а нервный тик то и дело заставлял его дергать головой — последствия бесконечных, изнурительных конных разъездов и страшных рубок в предгорьях.
Каверин слыл человеком отчаянной, почти безрассудной храбрости, но за этой хмурой кавалерийской черствостью скрывалась иная, глухая мука — он находил отдушину в этом суровом окопном братстве, и от каждой потери в эскадроне его сердце исходило горькой, обжигающей тоской.
Как и многие кавказские офицеры, выжженные этой Линией, Каверин остро, до самого хряща плоти понимал: эти простые лапотные рекруты — его единственный живой щит в здешней преисподней, его последняя опора под огнем. И это жестокое осознание выливалось не в жалость, а в яростную, истовую заботу о людях: Каверин часами до хрипа лаялся с казенными чинушами из снабжения, так что в коридорах интендантства стояло каленое эхо его ругани, выгрызающее для своих драгун каждый нечервивый сухарь.
Чуть поодаль, выпрямив спину и положив руки на колени, сидел капитан Иван Жиленко из Ширванского пехотного полка. На его хмуром, пожелтевшем от вечной кавказской лихорадки лице застыла каменная, безжизненная маска, которую «загорелые черти» Ермолова обретали после сотен кровавых, безжалостных сеч в лесных завалах Линии.