Лука снова хлопнул Дмитрия по плечу и, обернувшись к своим казакам, зычно скомандовал:
— Спешивайся, братцы! Здесь — свои! Ночевать будем!
Казаки, не слезая с коней, уже переглядывались с егерями. Ветераны узнавали друг друга, приветственно кивали, обменивались короткими, грубоватыми шутками. Атмосфера в ауле, еще недавно натянутая до предела, вдруг разрядилась. Словно два старых, проверенных боевых товарища встретились после долгой разлуки и теперь стояли, дымя трубками и улыбаясь друг другу, не обращая внимания ни на мороз, ни на усталость, ни на страх, что прятался в глазах жителей.
— Ты, я гляжу, все в моей черкеске ходишь, штопаешь ее, — заметил Лука, оглядывая Дмитрия. — И шашка та же, «Лами». Помню, как ты ее с абрека снял. Я ж тебя тогда учил, как ею рубить правильно.
— Помню, — кивнул Дмитрий. — Ты меня многому научил, Тимофеич. Как по лесу ходить бесшумно, как следы читать, как с горцами говорить. Я тебе жизнью обязан.
— Брось, — отмахнулся Лука. — Ты сам ученик был способный. Не всякий гвардеец с такой охотой учится. А теперь, гляжу, и сам учишь.
Есаул кивнул на стоявших поодаль солдат.
— Учу, — усмехнулся Дмитрий. — Как умею. Тяжело им.
— Всем тяжело, — вздохнул Лука, приглаживая усы пятерней. — Но твои егеря — добре держатся. Я слыхал про Дади-Юрт. Говорят, жарко там было.
— Жарко, — коротко ответил Дмитрий, и его лицо на мгновение омрачилось. — Ладно, Тимофеич. Пойдем к моему костру. У меня есть водка, у тебя — табак. Потолкуем. Полгода ведь не виделись.
— Погодь, — Лука поднял руку. — Дай сначала кобылу устроить. Ты ж меня знаешь: пока моя Зорька не накормлена, я и сам есть не сяду.
Дмитрий кивнул и, присев на корточки у стены сакли, закурил трубку, глядя, как есаул сам, не доверяя вестовым, расседлывает свою гнедую, проверяет копыта, укрывает круп теплой попоной. В каждом его движении чувствовалась выверенная до мелочей педантичность бывалого воина, что привык рассчитывать только на себя.
Тимоша, стоявший неподалеку, смотрел на казака во все глаза. Он никогда не видел таких людей. В этом человеке, чуть ниже Дмитрия ростом, сухощавом и жилистом, чувствовалась какая-то звериная, кошачья грация. Он двигался почти бесшумно, несмотря на тяжелые сапоги и бурку. Каждый его жест был скуп и точен, а взгляд — цепкий, прищуренный — не упускал ни одной детали.
Закончив с лошадью, Лука подошел к капитану, и они вместе направились к ротному костру, где уже собрались офицеры — Степанов, Гвоздев и молоденький подпоручик из третьего взвода. Казак поприветствовал каждого коротким кивком и, достав из-за пазухи объемистый кисет, щедро оделил всех своим самосадом.
— Курите, служивые, — сказал он, раскуривая трубку. — Табак добрый, кубанский. Не то что ваша махра, от которой только чихать да кашлять.
У костра стало оживленно. Казаки и егеря, только что бывшие чужими, теперь сидели вперемежку, делились табаком, сухарями, байками. Ветераны, что воевали еще в персидских походах, вспоминали старые битвы, сравнивали шрамы, хвастались трофеями. Молодые слушали, разинув рты. Лука Тимофеевич, глубоко затянувшись табаком, вдруг пристально посмотрел на Дмитрия.
— А ты изменился, Волк, — тихо произнес старый донец. — Помню тебя полгода назад — ты еще на всех рычал, как цепной пес. А теперь — спокойный. Уверенный. Видать, сросся с этими местами.
— Сросся, — кивнул Дмитрий. — Ты же меня учил: если хочешь здесь выжить — стань частью этой земли. Дыши, как она дышит. Слушай, как она слушает.
— Добре, — одобрительно кивнул казак. — А то помню, как ты поначалу тут… эх, молодо-зелено. Бывало, идешь по лесу — треск стоит на версту. Любой абрек за версту слышал. А теперь — тихо идешь. Как волк.
— Как волк, — усмехнулся клычками Дмитрий и, понизив голос, спросил: — Тимофеич, а как твои? Дома как?
Лука нахмурился, покрутил ус.
— Пишут редко, — ответил он. — Старший, Гришка, в полку у Анапы нонече, воюет где-то на черкесских рубежах, Кубань от турецкого порохового привоза стережет. Средний, Степка, дома, с матерью. Младший, Андрейка… — он запнулся, — помер. Прошлой весной. Лихорадка.
— Прости, — тихо сказал Дмитрий.
— Бог дал, Бог взял, — сухо ответил казак и, затянувшись трубкой, уставился в огонь. — У меня еще двое осталось. И внуки уже пошли. Вот вернусь с этой войны — буду их уму-разуму учить. Шашкой махать, коня седлать, кашу варить из топора.
— Научишь, — уверенно сказал Дмитрий. — Ты умеешь.
Лука поднял на него глаза и вдруг улыбнулся — тепло, по-отечески.
— И тебя научил, — сказал он. — А ты — вон какой стал. Капитан. Ротой командуешь. Солдаты в тебе души не чают. Я слыхал, они тебя Батькой зовут. Это, брат, дорогого стоит.
Дмитрий ничего не ответил, только молча кивнул и тоже уставился в огонь. Пламя плясало на поленьях, отбрасывая на лица людей теплые, золотистые блики, и на какое-то время обоим показалось, что нет ни войны, ни крови, ни смерти — есть только эта ночь, этот костер и это молчаливое, мужское братство, спаянное годами испытаний.
А где-то в стороне, у другого костра, Тимоша, прислушиваясь к разговорам казаков, вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время он чувствует ни страха, ни тоски. Эти люди — егеря и казаки, молодые и старые, — они были чужими друг другу еще несколько часов назад. Но сейчас, у огня, они смеялись, шутили, делились последним табаком. И в этом было что-то правильное. Что-то человеческое. Он взглянул на Егора, что сидел рядом и, морщась от боли, жевал размоченный сухарь, и вдруг вспомнил слова капитана: «Ты убиваешь, чтобы они жили. И это — единственное оправдание, которое у нас есть».
Теперь он понимал это. Не умом — сердцем.
Глава 14. Братство в горниле
Ночь опустилась на мирный аул мягко, почти незаметно. Небо вызвездило, и крупные, яркие звезды, каких не увидишь на равнине, рассыпались по черному куполу, словно горсти алмазов, просыпанных чьей-то щедрой, но небрежной рукой. Кавказский лед схватывал грязь у порогов саклей, превращая разбитые копытами тропинки в стеклянные, опасные дорожки, но этот могильный холод разбивался об окраину поселения.
У костров, разложенных на самом краю аула, было тепло и почти уютно. Пламя жадно пожирало сухой кизяк и охапки хвороста, принесенного местными мальчишками, и отблески его плясали на лицах солдат, делая их то румяными и живыми, то вдруг мрачными, изрезанными глубокими тенями, словно у старых портретов. Изредка костер глухо стрелял искрами, и тогда багровый сноп взлетал к самому звездному куполу, высвечивая на секунду нависшие над биваком корявые ветви горных дубов. В воздухе мешались два совершенно разных запаха: едкий, сладковатый дух горящего сухого помета и горький, тяжелый дегтярный чад, исходивший от промокших казачьих бурок и пехотных шинелей.
Казаки и егеря сидели вперемежку — два братства, два воинских уклада, что сошлись ненадолго на этой заснеженной земле, чтобы передохнуть, перевести дух и снова разойтись своими путями. И хоть все они присягали русскому царю, разница между ними бросалась в глаза сразу, с первого взгляда.
Казаки — все как на подбор с усами, как у мудрых моржей; жилистые, сухие, с обветренными до бронзы лицами и прищуренными глазами — двигались иначе. В каждом жесте, в каждом повороте головы чувствовалась плавность, что вырабатывается годами жизни в седле и постоянной близости к смерти. Они не сидели на месте — они располагались, как располагается зверь на лежке: спиной к огню, лицом к темноте, чтобы видеть приближающегося врага. Даже отдыхая, они чутко улавливали ушами любой шорох, шедший со стороны темного ущелья, где шумела невидимая река.
Их черкески, потертые и выцветшие, были подогнаны по фигуре так ладно, что казались второй кожей. Газыри на груди, выточенные из кости или простого дерева, тускло поблескивали в отсветах пламени. Оружие — шашки без гарды, длинные кинжалы в серебряных ножнах, кремневые пистолеты за поясом — висело на них не как амуниция, а как продолжение тела, привычное и необходимое. Даже трубки свои, короткие носогрейки, они держали в зубах с какой-то особой, небрежной цепкостью, выпуская дым через ноздри и сплевывая сквозь зубы с той лихостью, что свойственна лишь природным кавалеристам. Они тихо переговаривались на своем особом пограничном наречии, вспоминая домашние станицы и курени, и шутя над недавними стычками так легко, словно смерть была лишь назойливой мухой, которую можно отогнать взмахом нагайки.