Их взгляды встретились в темноте. Ни слова не было сказано. Казак едва заметно качнул головой в сторону звука и показал глазами: «Я — справа, ты — слева». Дмитрий ответил таким же коротким кивком. Они поднялись одновременно — бесшумно, как две тени, скользнувшие по стене. Шашки вышли из ножен с тихим, едва слышным шелестом стали. Лука, пригнувшись, двинулся к дверному проему. Дмитрий — к пролому в стене, что выходил на другую сторону двора.
Ночь встретила их колючим морозом и кромешной тьмой. Луна спряталась за кавказскими хребтами, и лишь звезды давали слабый, призрачный свет, что скорее угадывался, чем виделся. Двор перед саклей был завален обломками: груды битой глины, обгорелые балки, рассыпавшиеся камни очага. В этом хаосе мог спрятаться кто угодно — и абрек с кинжалом, и дикий зверь, и сам шайтан. Дмитрий скользнул вдоль стены, ступая мягко, по-кошачьи, как учил его когда-то Лука. Капитан не отбрасывал тени, не издавал ни звука. Дыхание его было ровным и глубоким. Сердце билось часто, но не от страха, а от холодной, сосредоточенной ярости, что всегда предшествует схватке.
Лука двигался с другой стороны, обходя груду камней, что когда-то была очагом. Его шашка была обнажена, и тусклый звездный свет играл на длинном, хищном лезвии. Казак шел, чуть пригнувшись, выставив вперед левую руку — готовый в любой момент отразить удар или схватить врага за горло. Они сошлись у дальней стены, где громоздились остатки деревянной кровли, рухнувшей внутрь. Здесь, в густой тени, что-то шевелилось. Что-то маленькое, скорченное, прижавшееся к холодным камням. Дмитрий подал знак рукой: «Вижу». Лука кивнул и, перехватив шашку обратным хватом, приготовился к броску. В следующее мгновение они одновременно шагнули вперед, заслоняя собой выход из этого каменного мешка.
— Стоять! — негромко, но с металлом в голосе произнес Дмитрий по-русски, а потом повторил по-чеченски: — Кто здесь? Выходи!
В ответ — тишина. Только дрожащее, прерывистое дыхание, похожее на всхлип. Лука Тимофеевич, не опуская шашки, потянулся левой рукой и отодвинул в сторону обломок обгорелой балки. Звездный свет упал на того, кто прятался в углу.
Это была девочка. Совсем еще ребенок — лет десяти, не больше. Она сидела, скорчившись, прижав колени к груди, и смотрела на них огромными, темными, расширенными от ужаса глазами. Ее лицо, смуглое и худое до прозрачности, было перепачкано сажей и грязью. Черные, спутанные волосы выбивались из-под сбившегося платка, что чудом еще держался на голове. Одета чеченка была в одно лишь легкое, изорванное платьице, совершенно не греющее в такой мороз, и босая. Ее худые, синие от холода ноги были изранены и покрыты коркой засохшей грязи. Но самое страшное были не ее лохмотья и не ее худоба.
Самое страшное были ее руки. Маленькие, детские, они были по локоть перемазаны чем-то темным, засохшим, что в неверном свете звезд казалось черным. Кровь. Чужая кровь. Та, что уже успела застыть и потемнеть. Девочка дрожала. Ее трясло так сильно, что зубы выбивали мелкую, непрерывную дробь. Чеченка смотрела на двух огромных, усатых мужчин с обнаженными шашками и не кричала, не плакала, не молила о пощаде. Она просто смотрела, как загнанный зверек, что уже не надеется на спасение, но еще не умер.
Дмитрий медленно, очень медленно, опустил шашку. Его лицо, еще секунду назад жесткое и собранное, вдруг изменилось. Что-то дрогнуло в нем, что-то, чего он сам от себя не ожидал.
— Господи… — выдохнул капитан, и это было больше похоже на стон, чем на слово.
Лука, тоже опустив оружие, шумно выдохнул сквозь зубы и, сплюнув, пробормотал:
— Дите… Совсем дите. Откуда ж ты тут взялась, горлинка?
Девочка не отвечала. Она только теснее вжалась в камни и прикрыла голову руками инстинктивным, заученным жестом. И этот жест сказал мужчинам больше, чем любые слова. Дмитрий сунул шашку в ножны и, присев на корточки, протянул к девочке руку — медленно, осторожно, ладонью вверх.
— Не бойся, — сказал капитан по-чеченски. — Мы не тронем тебя. Мы не враги. Мы не сделаем тебе плохо.
Маленькая чеченка не шевельнулась. Только глаза, огромные и темные, следили за каждым его движением.
— Ты понимаешь меня? — продолжал Дмитрий, стараясь говорить как можно мягче. — Ты откуда? Где твои родные?
Молчание. Потом — едва слышный, сорванный шепот:
— Убили…
Дмитрий сглотнул. Этот короткий ответ, произнесенный детским, надтреснутым голосом, ударил его сильнее, чем удар пули.
— Кто? — спросил он. — Кто убил?
Девочка подняла на него глаза. И в этих глазах, полных слез и ужаса, Дмитрий вдруг прочитал ответ раньше, чем она его произнесла.
— Русские… — прошептала чеченка. — Они пришли утром… в наш аул… мама велела мне бежать… я бежала… а когда вернулась… она лежала… и кровь…
Сирота не договорила. Ее голос сорвался, и она уткнулась лицом в колени, вздрагивая всем телом, но не издавая ни звука. Тихие, беззвучные слезы текли по ее грязным щекам, оставляя светлые дорожки. Дмитрий замер. Его рука, протянутая к девочке, дрогнула и опустилась. Он медленно поднялся во весь рост и смотрел на этого ребенка — на эту маленькую чеченку, что пряталась в руинах сожженного аула, перемазанная кровью своей матери, — и чувствовал, как внутри него поднимается то, чего он не испытывал уже давно. Не жалость. Не гнев. А что-то гораздо более страшное. Что-то, от чего хотелось выть на луну, как волку.
«Русские». Это слово из уст ребенка звучало как приговор. И он, Дмитрий Волков-Апостол, капитан русской армии, был одним из этих «русских». Командир говорил на том же языке, выполнял те же приказы, некогда носил ту же форму. И где-то там, в соседнем ауле, такие же, как он, русские солдаты убили мать этой девочки. Может быть, это были казаки из соседней сотни. Может быть — пехотинцы из другого полка. Дмитрий не знал. Но от этого было не легче.
Лука Тимофеевич, все это время молча стоявший рядом, вдруг крякнул, убрал шашку в ножны и, стянув с плеч свою тяжелую бурку, шагнул к девочке. Та дернулась, вжалась в камни, но казак, не делая резких движений, просто накинул бурку ей на плечи, укутав с головой.
— На вот, грейся, — проворчал старый донец. — И не дрожи. Никто тебя тут ноне не тронет. Я — Лука. А это — Дмитрий.
Сирота не ответила, но перестала дрожать. Теплая, тяжелая овчина, пропахшая табаком и конским потом, укрыла ее от холода, и от этого неожиданного, грубого жеста у Дмитрия вдруг защипало в глазах.
— Ее нельзя здесь оставлять, — глухо сказал капитан, обращаясь к есаулу. — Она умрет. Замерзнет или с голоду помрет. А то и звери…
— Знаю, — кивнул Лука. — Заберем с собой. В обозе Глафира есть. Она баба добрая, хоть и орет, как базарная торговка. Присмотрит за девчонкой.
— А потом? — спросил Дмитрий.
Лука пожал плечами.
— А потом — видно будет. До Грозной довезем. А там — может, в монастырь какой определим. Или в сиротский дом. Не впервой.
Дмитрий кивнул и, снова присев на корточки, заглянул в глаза девочке.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Маленькая сирота молчала долго, потом едва слышно прошептала:
— Айшат…
— Айшат, — мягко повторил Дмитрий. — Красивое имя. Послушай меня, Айшат. Мы не сделаем тебе плохо. Мы заберем тебя с собой. Там, у нас, есть женщина. Ее зовут Глафира. Она даст тебе поесть и согреет. А потом мы подумаем, куда тебя отвезти. Хорошо?
Чеченка ничего не ответила. Она только смотрела на него — все тем же загнанным, недоверчивым взглядом. Но сопротивление в ее глазах угасло. У нее просто не осталось сил сопротивляться. Дмитрий, не спрашивая больше, поднялся, снял с себя бурку и, оставшись в одной черкеске, набросил ее поверх бурки Луки. Потом, наклонившись, подхватил маленькую девочку на руки. Она была легкой, как пушинка, и от этого ему стало еще горше. Капитан прижал ее к груди и, чувствуя, как ее сердце бьется часто-часто, словно у пойманной птахи, понес ее к лагерю. Лука шел рядом, и его обветренное лицо было отрешенным и задумчивым.