Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глава 28. Абсолютная ассимиляция

Из разрыва в круге он вышел не там, где входил, и лица через поле я не разобрал, а досталось мне одно: темная прямая фигура и шаг, не сбивавшийся ни на переметах, ни на буграх. Изнутри створка под ладонью взялась инеем, от моей же руки. Я оттолкнулся от створки, сошел с укатанного на целину и пошел наперерез, потому что шел он не ко мне, а мимо — к воротам, где сидели на выброшенных досках выведенные и стояло кресло.

Прокоп потащился следом с фонарем, хотя света в поле было уже вдоволь.

— Не ходи, — бросил я ему через плечо. — Стань у створки и держи ее руками, а если он до ворот дойдет, ты его не удержишь ничем, и я тоже.

— А вы?

— А я не дам ему дойти.

— Чем? — Прокоп фонаря не опустил и с шага не сбился. — Хозяин, у вас правая разбита, а левая под полотном до самого плеча.

— Ногами, Прокоп. Стань, где велено!

Ветер шел от Стужина и нес гарь, красное над отвалом еще держалось узкой полосой, и по этой полосе он и шагал — не быстро и не медленно, тем ходом, каким идут по своей земле к своему делу. Снег перед ним не таял, а вставал: белое ложилось под подошву и оставалось за ней коркой, и над коркой стлался парок, стлался понизу, потому что рядом с ним было холоднее, чем над полыньей. Четыре зарубки на правом предплечье тянуло у меня с самой ночи, а левая мокла под полотном там, где кожа кончилась и пошла роговой чешуей.

Слепок я снял этой же ночью у шурфа, со старшого, и снял, зная наперед, что держится он час и не дольше. Снегиревская школа била узко и в одну точку, в притолоку виска или под грудину, и старшой ставил ее правой, коротким выносом от бедра. Коротко, от бедра, я ее и поставил.

Удар в него ушел и следа не оставил. Не отскочил, не рассыпался, не пошел вкось — вошел в лед на груди, и лед его принял, как прорубь принимает брошенный камень, без звука и без круга. Оно погасло у меня в руке само и погасло раньше срока, потому что забирать назад было уже нечего.

Он и шага не сменил.

— Отойди. — Он смотрел мимо меня, на ворота. — Тебя в накладной нет.

Голос у него был занятой, домашний, каким переговариваются на промывке, когда через тебя лезут к ковшу.

— А кто в ней есть?

— Ворота, ход и люди при ходе. — Перечислял он не спеша, будто читал по строке, а строки перед ним никакой не было. — Ты идешь отдельно, ниже, и тебя я допишу, когда дойду.

Коротко он повел плечом, почти лениво, и от плеча пошло понизу, по самому насту, и эту волну я увидел, а сделать с ней не сумел ничего. Прокопа с фонарем сняло с ног и унесло к створке стеклом вперед, а меня подсекло под колени и положило спиной так, что затылок нашел мерзлую колею и в глазах стало бело.

Я лежал и успел сообразить единственное дельное за все утро: лбом его не взять, и второго слепка на такое не хватит, а хватит одного того угла за тесовым забором, где вскрытый склеп и лаз под плиту.

Я встал и пошел туда, не оглядываясь, потому что оглядываться было незачем: он двинулся следом, как идут за тем, кто все равно никуда не денется. Мимо ворот он прошел не свернув, и это было единственное, чего я добился за все поле: он выбрал меня прежде тех двоих на досках, и выбрал не из уважения, а по порядку, в каком списывают.

У порога склепа мы оба остановились, и оба увидели одно.

Отвал белой глины лежал там, где я его и оставил, когда вскрывал этот угол сам, и крепь у входа обгорела тогда же, с того же бока. Чужая работа была другая. Лом валялся у самой ступени, брошенный поперек, как бросают, уходя без добычи, а из лаза свисала узловая веревка с петлей на конце. Приисковый насос на стальных салазках стоял в глине носом вниз и с сорванным патрубком.

— Твои приходили. — Веревку я тронул носком сапога.

— Приходили.

— Когда?

— В ночь на среду, перед светом. — Выговорил он это не в оправдание и не с вызовом, а как выговаривают в наряде час выхода. — Четверо и старший. Плита их не пустила, а под кровью старшего шов взялся тверже прежнего, и вынесли они его вот на этой веревке.

— Взяли что-нибудь?

— А ты сам не видишь?

— Вижу. — Насос я обошел и стал так, чтобы порог остался у меня за спиной. — Кто чертил план?

— План двора мне лег на стол неделей раньше, с обведенным углом, и лег до пожара. Имени на бумаге не ставили.

— И ты по безымянной бумаге послал людей под чужую плиту?

— Я по ней послал четверых и старшего, а тебе-то что за печаль, чья рука? — Он поглядел на порог, на глину, на веревку, и поглядел так, как смотрят на убыток, уже списанный по книге. — Угол этот весь стоит внутри моей полосы. Ты в нем гость.

Стой я перед ним на своей земле неделю назад, я бы за такие слова полез сразу и лег бы тут же, у порога, рядом с ломом. Теперь я стоял и считал. Холод от него шел волнами, и волны эти ложились неровно, потому что раз в раз он их перекладывал, снимая с рук и заводя глубже.

Пропадал холод на два счета, и оба счета Ольга мерила мне по коже, покуда Анастасия держала руку под слоем. Били мы в шов дважды и дважды мимо, потому что ждали удобного, а ждущий приходит поздно всегда. Я это узнал не в подполе, а с лоханью: проба тогда пошла назад, я не дал ей уйти и дотянул до дна сам, чужое довел до конца своей рукой. Лохань разнесло по клепкам, а Тишке взяло кисть коркой, и не поддалась она после ни огню, ни кипятку.

Он начал перекладывать, и я его переход подхватил.

Взял я не его самого, а то, что с него сходило, — остаток, поползший с ладоней к запястьям, — взял и потянул на себя, доводя его дело до конца быстрее, чем оно делалось им. Второй контур встал у него раньше, чем хозяин к нему приготовился, и шов открылся не на его счет, а на мой, и в эту дыру я вогнал печать.

Первый узел лег, и второй лег следом, и дальше пошло само, тем порядком, каким читала Аглая, а рука знала дорогу до восьмого. Кончился порядок на восьмом, и девятый не пришел, и не то чтобы он забылся — его просто не оказалось там, откуда я его брал. Тетрадь лежала в Стужине, чтицы рядом не стояло, и в третий раз подряд печать села неполной. Восемь узлов не запирают. Они зажимают, и зажим держится сам, и сам же разжимается, а сколько продержится, того не сказал бы никто.

Лед сошел с него, как сходит рукавица.

Сошел он и назад не вернулся, а Ратмир опустил глаза на свои ладони — я видел, как он на них смотрит, — и на лице у него ничего не сделалось. Сделалось с шагом: стал он у него короче и тверже, как у человека, переходящего с работы на драку.

— Держится?

— Разожмется.

— Разожмется, — согласился я. — Только ты меня раньше не достанешь.

— А тебя доставать чем-то надо?

Достал он меня в тот же выдох и достал руками, безо льда и без всякой школы, потому что роста в нем на голову больше, а весу вдвое. Крепко он взял меня за отвороты, донес до косяка и приложил затылком о притолочный камень, а после держал там, где стоял сам, не давая ни осесть, ни вывернуться. Правой я ему в лицо не доставал. Левая, сожженная изнутри, годилась на одно — на пальцы.

Ключ я вынул из кармана и стал вязать десятый.

Вязался он под чужой хваткой хуже, чем шел у шурфа под гнездовской весовой, и все же вязался: граненый бок лег в ладонь тем же ребром, что и накануне. Первый оборот пошел куда надо, и второй пошел, и третий, а на середине четвертого рука перестала быть моей.

Не онемела она, не отнялась, судорогой ее не свело, а продолжила работать умело и уверенно и делать обратное. Ловко пальцы пошли назад по своему же следу и стали распускать связанное, оборот за оборотом, быстрее и чище, чем я это вязал. Ярополк голоса не подал. Ни слова из-под затылка, ни смешка, ни единой присказки — он влез в руку молча и молча распускал, и вышло это хуже всякого крика, потому что кричащего можно перебить, а руку не перебьешь.

Свою руку я отнял у себя локтем о камень.

Ударил я в притолочный угол с размаху, костью, и ударил дважды, и на втором в глазах опять стало бело. Зато пальцы встали. Ключ висел на последних оборотах, и обороты эти ползли, и ползли в разгон, и держать их было не на чем, потому что своего голоса у меня в горле уже не было. Чем я его дожму, если восемь узлов разожмутся раньше, чем плита пойдет вверх, а рука к тому часу опять будет не моя?

61
{"b":"977794","o":1}