Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Забирай назад и вози при себе, не вынимая.

— Зачем он мне?

— Затем, что сличать мне будет нечем, а сличать придется, — молния на папке пошла у него разом. — У себя в управлении такой бумаги я не достану: выпишут, проведут и подошьют без меня, как ордер. Держи в кармане и не показывай никому, даже мне, пока не попрошу.

Васька вывел машину со двора задом и до промзоны гнал, как гоняют, когда сзади сидит казенный: ни разу не тормознул на колдобинах и ни разу не оглянулся. Гронский сидел прямо, папку держал на коленях, а телефон вынул, глянул на окошко и погасил, не поднося к уху. И кому же он не отозвался при мне, если окошко погасло, а руку от кармана он так и не убрал? Гадать было некогда: у переезда стоял тягач с погашенными фарами.

Сивый вышел на стук не сразу, а когда вышел — встал в створке грудью и казенного во двор не пустил, хотя тот и шагнул.

— Погоди, начальник, — проворчал он Гронскому в лицо, а рукой показал на меня. — С хозяином сперва перепишем, при тебе же, чтоб после не было разговора.

— Переписывай, коли надо.

— Долю с промывки я с тебя снимаю, — Сивый повернулся ко мне и говорил уже только мне. — Прииск твой стоит, промывки нет, и доля моя стоит ровно ноль. Пиши мне день артельщика: две тысячи в сутки, с той ночи и по сей час. И отдельно за то, что двор мой увидит казенный человек, а цену этому я назову не сегодня.

— Согласен, пиши с той ночи.

— Слово при своем парне и при нем, — он мотнул подбородком на Гронского, а створку отвел. — Заходи.

Двор был засыпан снегом с угля, черным поверху и белым в изломе. Матрена вывела пустого, держа его за локоть, как водят слепых, и посадила на короб у стены. Сел он ровно так, как его посадили, и сидел, положив на колени мертвую руку и живую. Молча она поправила ему шапку и отошла к сараю, а на нас не глянула вовсе.

Спроса Сивый ждать не стал, а шагнул к коробу, оттянул на пустом полушубок, вынул у него из-за пазухи сложенный вчетверо лист и положил его на крышку, разгладив ладонью от середины к углам.

— Я его вез сутки и обшарил сразу, как всякого, — на крышку рядом с листом легли дешевые часы на резинке, портмоне и кольцо с камушком. — Часы взял, деньги взял, кольцо взял. Бумагу вернул на место, потому что бумага не деньги, а с чужой бумагой в кармане человека и продать никому нельзя.

Рядом я выложил свой наряд, Васька посветил телефоном сверху, и оба листа легли под общий свет: бумага та же, до последней ряби в углу и до слепого оттиска под шапкой. В левом верхнем углу отпускной стояло от руки имя — Гущин Аникей, — а ниже имени шла подпись, короткая, с длинным хвостом, заваленным влево.

Гронский наклонился к крышке, посмотрел на эту подпись и выпрямился. Ни слова про нее он не проронил, а проронил другое, тихо и себе под нос.

— Двадцать лет через стену, — сказал он себе, не мне.

Крепко он взял пустого за подбородок, повернул его лицо к фонарю и держал так, пока не убедился. Гущин не сопротивлялся, смотрел мимо, и в глазах у него ничего не двинулось.

— А этого я знаю и в лицо, — он выпустил подбородок и вытер пальцы платком. — Он у меня проходил свидетелем по кузнецкому, и отпустили его вот этой самой бумагой, из соседней комнаты, перед самым вашим пожаром. Оттуда он ушел живым и на своих ногах. Нового производства я на него заводить не стану.

— Как это не станете?

— А вот так. Кладу его в свое дело, тем же отпущенным свидетелем, каким его и выпустили, и везу не в морг, а в казенный короб и в казенную опись. Пока он дышит, он улика на того, кто его выпил.

— И на меня заодно.

— И на тебя, Чернышев, — он выговорил это без всякого нажима, как выговаривают очевидное. — В описи, под номером. И предъявить его сможет всякий, у кого окажутся ключи, — хоть я, хоть тот, кто сядет на мое место.

Матрена сунула пустому в карман полбуханки, Гущина взяли под руки и повели к машине, и он пошел сам, переставляя ноги и не оглядываясь. Короб мы грузили вдвоем с Васькой, а Сивый стоял в стороне и смотрел, как казенный человек забирает со двора то, за что с меня взято по дню артельщика. Ни слова он не проронил, а по лицу его было видно, что двор этот он бросит.

Гронский поднял рукав и посмотрел на часы под фонарем, и смотрел нарочно долго, чтобы видели все во дворе.

— Сорок восемь часов тебе идут от этой минуты, — рукав он опустил и одернул. — Не будет тебя к этому часу — приеду сам, и приеду не один, и часы твои пойдут уже казенные.

Папку он понес под мышкой, а у дверцы остановился, расстегнул пальто и переложил одну из бумаг за пазуху, во внутренний карман. Нарочно он переложил ее так, чтобы я видел, и подождал, пока досмотрю.

— Которую вы взяли?

— Ту, что мне пригодится, если ты не вернешься, — дверцу он придержал и в машину не сел. — Переспросишь — услышишь ровно то же самое.

Машина ушла со двора раньше нас, и по фарам было видно, как она взяла не на город, а на объездную. Изнутри Сивый закрыл створку и задвинул брус. Матрена стояла у сарая с пустой шапкой Гущина и не уходила.

— Куда, хозяин? — Васька уже держал руку на ключе.

Домой было ближе, и дома оставались Аглая с книгой, Прокоп, крепь у лаза и пустая заявка. За Севастьяна просили столько, сколько мне неоткуда было взять, и не было ни человека, готового дать эти деньги под мое слово, ни бумаги, по какой их занять. Чем я собирался брать этот забор — голыми руками? Часы мне отмерили вслух, при свидетелях, и останавливать их никто не собирался.

— Не в Стужино, — я сел вперед и хлопнул дверцей. — Гнездо обойдешь низом, по старой отвальной, а фары погасишь у моста.

Первый час из отпущенных ушел у меня не на дорогу и не на сон: мы встали в темноте с задов работного заклада, там, где меня днем не водили, и я, не выходя из машины, стал считать тесовые доски от угла до фонаря.

Глава 24. Все, кто остался

Сапоги на лестнице были чужие, и шли они по ступенькам хозяйской походкой — не нащупывая, а сразу на всю подошву. Наверху Лидия придержала люк, и в жёлтое пятно свесились сперва полы чужого пальто, а следом опустился и сам Афанасий Егорыч. Его я не звал и ждал меньше всех. Снаружи мы шли задами и пешком, снег за ночь сошел с крыш и хлюпал даже на мёрзлой грядке, и злило меня вот что: ночь вся впереди, а делать на нее нечего, потому что в кармане пусто и до промывки полнее не станет.

— Селиван сказал, ты нынче считаешь, — бригадир сошел до земли и посторонился, пропуская своих. — Вот и считай при мне.

Следом за ним спустились свои, и свидетелей он притащил не зря. Кого он в них берет? Панкрата Лыкова я знал по забою, а старика узнал не сразу: Никифор Ошурков стоял в чужой телогрейке до колен и держался за перекладину дольше, чем ему было нужно.

— Егорыч, у меня тут потолок низкий, — я подвинул ему табурет ногой. — Шапку сними, а то расшибешься об чужое гостеприимство.

Подпол у Ольги Ремезовой был глубокий, хоть стоя ходи, с земляным полом и горбыльным настилом вдоль стены, а лампа на столе брала только середину. Внизу, у дальнего угла, вода стояла в яме и поднялась выше кольев. На той неделе я вычерпал эту яму ведром до сухого дна и таскал ведра мимо вон тех кадок, покуда не сели плечи, а стена за кадками была для меня просто стеной — дикий камень, кладка на глине, побелка поверх, и все ровно, как ладонь.

Люди сходили порознь, и Лидия наверху заводила их с огорода сама. Тишка Кожин пришел раньше всех и сел у лестницы, у Матвея Шадрина за плечом торчало топорище, Прокоп хромал по ступенькам боком и держал фонарь на весу, а Васька встал у стены, потому что табуретов больше не было.

— Ну, — Афанасий положил кепку на колено. — Сто двенадцать за неделю, Ярослав Дмитрич. И триста сорок непокрытым за прошлый месяц.

— Так.

— Что — так? Ты мне это «так» с самого поста говоришь. А дальше что?

Рубля в этом подполе не было ни одного, и врать было некуда. Что я им выложу на стол? Землю отписали промыслу выписью, заявку заморозили казенным запросом, промывка стоит, а последнее железо лежит в глине у склепа и наверх оттуда не поднимется. Медленно, чтобы слышали все, я взял со стола огарок, поставил его между нами и стал называть подряд, по той же мерке, по какой у меня платится день артельщика.

52
{"b":"977794","o":1}