— Севастьян, выйди.
— Анастасия Игнатьевна.
— Выйди и закрой дверь, — повторила она, не повышая голоса, и он вышел и закрыл.
Оставшись вдвоём, я не стал садиться, потому что стула у койки не было, а тот, что стоял у стены, был занят пакетом с вещами, и пока она собиралась с силами, я успел подвести весь сегодняшний итог. Двое суток на слове одного человека, и слово это ничем не обеспечено, кроме его же охоты держать жестянку при себе. Имя следователя, ведущего меня, и коробка, где мои дни разложены по числам, а сверх того имя из архива и год, и это первое подтверждение снаружи, что оговорка покойника была не оговоркой. И мерка на мои провалы: раньше я мерил их на глаз, а теперь знаю, что они меряются в минутах и что мерить их может кто угодно с часами на столе.
Приподнялась она на локтях, и я видел, как это ей далось.
— Вам нельзя, — выговорил я.
— Мне много чего нельзя.
Молча она подтянулась выше, села, и одеяло съехало, и она не стала его поправлять, потому что было ей не до одеяла.
— Мне вчера объяснили, что вышло, — начала она ровно, и голос сорвался только на середине. — Унтер Бахтин заставил меня повторить при нём вслух и записал имена, и теперь весь мой род связан формулой, и отменить её мне нечем. Долг жизни я не оспариваю. Я его отдала и отдам.
— Вы ничего мне не должны сверх того.
— Кто вас сюда пустил по фамилии? — перебила она вдруг. — Внизу сидит охрана и лежит список, и вас в нём нет, я его сама читала.
— Значит, вписали.
— Кто вписал?
— Не знаю, — ответил я честно, и из всего, что я услышал в сером кабинете и после, нравилось мне это меньше всего.
— А я должна знать кому, — вернулась она к своему, и голос у неё сорвался снова.
В коридоре провезли каталку, и колёса простучали по стыку, и стало опять тихо.
— Я лежала на камне и руку увидела раньше, чем лицо, — говорила она, глядя на меня в упор. — И на руке было клеймо, голое, без рукава, и оно было тёплое, я это чувствовала щекой. А потом меня несли к аптеке, и вся улица шла рядом, и улица говорила вслух, и говорила она одно слово.
Потом она перевела дыхание, и слышно было, чего ей это стоит.
— Кому я вчера отдала долг, Ярослав Дмитриевич? Чернышеву? Роду Чернышевых, а его в реестре нет? Или тому, кого при мне, пока меня несли, вся Кузнецкая в голос называла демонологом?
Глава 13. Гнездо
С гребня верхнего отвала промысел лежал подо мной весь, от весовой до нижних канав, и утренний свет стоял низко, так что каждая машина у ворот тянула за собой длинную тень. Огни на мачтах не гасили и при свете. Пыль над воротами стояла ровным столбом, не оседая, и по столбу этому было понятно, что внутри работают со вчерашнего вечера и не останавливались с тех пор ни разу.
— Лёг бы ты пониже, — проворчал Ярополк над самым ухом. — Гребень тебя держит на просвет, как муху на стекле…
Лежал я в промоине между двумя старыми кучами, на сером щебне, лицом вниз, щебень уже прогрелся под животом, а ребро под перетяжкой ныло ровно и привычно. Отсюда до ограды было ближе, чем мне хотелось бы, и дальше, чем добросил бы камень. Ветер тянул от промысла на меня, и ради этого я обходил всю гряду низом от самой межи, вместо того чтобы подниматься в лоб.
— Ниже лягу — двора не увижу, а мне двор нужен весь, до последней колеи, — отозвался я в щебень, не поднимая головы.
— Нужен ему двор… А кто вчера божился, что до полудня отлежится и пойдёт домой?
Внизу открыли ворота, и первая машина пошла на весы задом, тычась, как слепая, потому что водитель правил по чужой руке из будки. Ветер донёс голоса вперемешку с лязгом борта.
— Задом давай, задом! Куда ты правишь, тебе там не мёдом мазано!
— Стой! Стой, говорю, встала уже!
Весовщик руки не поднимал вовсе, а держал планшет у груди и смотрел в него, а не на кузов. Машину со второго захода поставили, подержали и выпустили дальше, и она покатила к отвалу, задирая передок на колее.
Породу с неё сбросили за милую душу, и серое поехало вниз по склону и встало у подошвы. Рабочий со шваброй двинулся вдоль борта смахивать остатки, а машина уже выруливала на второй круг. За ней шла следующая, и с той сбросили точно так же, и я успел подумать, что весь день просмотрю на одну грузовую карусель и уйду с межи ни с чем.
— Пошла! — крикнули из будки. — Заводи следующую, не спи там!
Ну и хорошо, что не ушёл.
Третья машина на весы не пошла: пустили её мимо будки, не останавливая, прямо через двор, к верхней площадке над штольней. Там уже стояли люди — сперва четверо, потом больше, — и стояли они не так, как стоят на разгрузке, а тесно, плечом к плечу, спинами наружу. Борт откинули, и с борта на руки приняли первый мешок.
— Взяли! Взяли разом, не волочи по железу!
Мешок был зашитый, длинный, и брали его вдвоём, и по тому, как у нижнего вело плечо, весил он немало. Клейма на мешковине я не разглядел ни на одном, а глядел, надо сказать, во все глаза. Клеймо на промысловой таре ставят всегда, хоть краской, хоть выжигом, и мешок без клейма на кристаллическом промысле — это не мешок, а чей-то приговор.
— А клейма-то нет, — заметил Ярополк без всякого удивления.
— Сам вижу, что нет. Что в них носят такими концами, как по-твоему?
— Мне почём знать? Я по чужим мешкам не ходок, я в роду по мечам числился…
И понесли их не в отвал, а вниз, в штольню, куда с утра спустили порожнюю вагонетку. Цепочка эта работала ровно и молча, без окриков и без перекуров, и заведена была явно не вчера.
Носили долго, ходку за ходкой, и цепочка не рвалась и не редела ни на человека. Площадка над штольней была истоптана так, что трава по краю легла в одну сторону, а ход уходил вниз темнотой, с рельсой посередине. Порожние машины уходили за ворота, и за всё это время снизу не подняли ни ковша. Возят сюда, а не отсюда — разве на кристаллическом промысле такое бывает?
Кондрата я узнал сразу, хотя и сверху, и со спины. Ходит он всегда чуть боком, правым плечом вперёд, и на моём дворе весной, размечая колышками полосу вдоль общей границы, ходил он точно так же, держа руки за спиной. Три дня он мне тогда отмерил на прощание, а бригада на межу так и не вернулась, и я всю неделю гадал, куда её отвели, — вот, значит, куда. Оттого я и вжался в щебень плотнее, чем следовало бы. Лицо моё эта бригада знает вся, и знает не по слуху, а с того самого дня, когда они мерили мою землю.
— Своими же колышками и меряет, — тихо сказал Ярополк. — Тебе бы его тогда со двора палкой, по хребтине…
— Палкой? И что бы из этого вышло, кроме описи имущества да казённого дома?
Один из мешков порвался на весу, по шву, у самого горла, и на утоптанную площадку из него потекло. Потекло не крупкой и не породой, а чем-то мелким и тусклым, и шло оно вязко, с задержкой, как расползается сырой цемент. Кондрат постоял над этим, поглядел, и дальнейшее я разобрал по одним рукам: махнул ладонью вдоль площадки, показал на бочку у сарая и рубанул сверху вниз, коротко и зло.
Крик над площадкой поднялся такой, что дошёл до гребня целиком.
— Куда ногами лезешь! Стой, где стоишь, тебе говорят!
— Швабру сюда! Да не эту, длинную неси, длинную!
— И землю снимай, слышишь? Землю снимай до глины, чтоб чисто было!
Смели подчистую, вместе с верхним слоем земли, ссыпали в железную бочку, бочку откатили к сараю, и вскоре над сараем поднялся дым, белый и низкий, ложащийся по земле. В отвал с той площадки не отнесли ни горсти, а ведь до отвала было куда ближе, чем до сарая, и любой на промысле сметает просыпь под ноги.
Что за порода такая, какую жгут вместо того, чтобы ссыпать? Лежал я и перебирал весь товар, какой перебрал руками на весах Зацепского вала, и ничего похожего не вспоминалось. Жгут бумагу, жгут ветошь, жгут тару, а породу не жгут, потому что порода не горит. Бочку они между тем прокалили до синевы и после залили водой, и пар над ней стоял дольше, чем стоит над золой.