Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дальше было так, будто в живот мне сунули горячий уголь, и от него по телу пошло не тепло даже, а злая сухая сила. Сзади один из пустых схватил меня за шиворот, и я, разворачиваясь вместе с его рукой, ударил локтем в переносицу, и он сел в лужу, дыша в ладони. Второго, с ножом снизу, я перехватил за кисть, довернул ее не туда, куда она гнулась, и приложил лбом о крышку, и он сполз по железу, постанывая. На языке к жести с полынью прибавилось третье, мутное, но не гаснущее вовсе, и слышно было, как оба дышали и как вставать им нынче было нечем.

— Ах ты, — выговорил Кривой и попятился к седану боком, целый и невредимый, не спуская с меня единственного глаза, и глядел он уже не как на груз, а как на то, о чем предстояло докладывать. Позади него один сипел в ладони, другой подтягивал колено.

— Во двор, — велел голос. — Калитка слева, ты в нее заглядывал, когда шел сюда, и там стучали ящиками, а поверх забора торчал железный козырек. Не геройствуй, ты пока никто.

Быстро прошел я двор, взлетел на ящики, оттуда на козырек над черным ходом, и жесть подо мной загремела на весь Китай-город, а с козырька я перевалился на крышу пристройки и пополз, слушая, как внизу били ногой в калитку и как за стеной ровно молотил мотор.

Лежа щекой в мокрой жести, полез я за материным лицом и не нашел ничего, кроме платья в мелкий горох, а тепло под затылком было густое и сытое, будто он в такие минуты обедал.

На Варварке я слез, отдышался, сплюнул кровью в снег и пошел вдоль стены к Знаменским воротам, потому что утреннее сидело во мне занозой. Плита нашлась слева, вросшая в кладку по нижний край и обмытая талой водой до того, что читалась через букву, и я обвел пальцем оставшееся: Ярополкъ Чернышевъ, год под именем и короткое убiенъ. Долго стоял я над ней, и в затылке было тихо дольше нужного.

— Плита, стало быть, — выговорил он. — Кто ее клал, того мне не знать: меня к той поре уже не было. А год верный.

Потом я сложил одно с другим, как складывают на кассе чек: варили это при уральских печах, где серебро гребли горстью, а на Москву шло оно одной колеей, с солью, и вся соль на реке лежала в терминалах на Балчуге, откуда нынче ходили по Солянке двое и спрашивали с наличкой про прожженный рукав. За балчугскими складами записан был дом, и дом этот всякий московский пацан знал с малых лет.

— Морозовы, — выговорил я вслух серой стене, и от стены ничего не отозвалось, и никто не свалился с крыши, а слово встало на место туго и точно, как ключ в скважину.

— Морозовы, — повторил Ярополк без всякого веселья. — Колесо ихнее, и птица ихняя, и официанта тебе вчера показали затем, чтобы ты дальше официанта и не смотрел. Только и они кое-что унесли: кривой ушел на своих ногах и до ночи расскажет, как мальчишка принял полную дозу, не помер и разложил по грязи двоих, а после эдаких рассказов в мое время слали не ножи, а бумагу с печатью и людей, при которых не сопротивляются.

Прямо у стены вытянул я перед собой таблицу и увидел, что она уже не вчерашняя. Наверху читалось легко, до последней запятой, а вот ниже набралось еще несколько строк, и все они были заплывшие, будто кто прошелся по ним свечкой и дал воску сесть.

Мысленно налег я на нижнюю строку, будто на примерзшую щеколду, и буквы под воском даже не шевельнулись.

— Не лезь, — сказал Ярополк не сразу, а погодя, будто досмотрел до конца, как я вожусь.

— Что там?

— Счет.

— Чей счет?

— Твой, Всеволод. — Он осекся, и молчание вышло на полвздоха длиннее нужного. — Ярослав. Жернов внутри есть у всякого одаренного, и мелет он всякую дрянь, какую в человека влили, на том ты вчера и выжил, и нынче в переулке тоже. Только у людей он мелет чужое, а у тебя поверх него сидит та самая родовая печать, обод глухого литья, и с этого обода жернов берет в помол тебя самого.

— Долго мне?

— Иди домой, — сказал он.

Уже в сумерках вышел я к Покровке, решив, что отказной не подпишу ни к вечеру, ни после: опекун торопил с бумагой ровно в то утро, когда от его ворот отходил морозовский посыльный, и торопил не за себя.

Черный внедорожник стоял у самых ворот опекунского дома, боком, чтобы видны были все окна разом. Стекла темнели до черноты, а сбоку, по лаку дверцы, шло тиснение: колесо со спицами и птица поверху, то самое, что нынче утром провернулось на перстне. Мотора там не глушили, а со стороны водителя стекло было опущено на ладонь, и тянуло оттуда дымом, и видно мне было только рукав да задранный к верхним окнам подбородок, ходивший слева направо и обратно.

Стоял я, укрытый водосточной трубой и её тенью, ощущая тянущиеся через всю улицу ароматы жести и полыни и наблюдая за домом. По свету в окнах можно было понять сколько кого и где, в также ложится ли кто спать. И лишь мокрый снег был свидетелем моих раздумий на тему того: к воротам идти аль прочь от них.

Глава 3. Узел

К воротам я так и не пошел, а обошел дом задами и просидел до серого света на лестнице черного хода, слушая, как наверху у Пестовых спускают воду и кашляет опекун. Утром внедорожника у ворот уже не стояло, только мокрое пятно там, где всю ночь капало с глушителя, и по этому пятну я понял, что ждать они умеют лучше меня. Долго ли они намерены были так стоять и чего дожидались под самыми окнами? Сервант с материными бумагами Аркадий Ильич держал в большой комнате, за стеклом с птичками, и замочек в нем открывался ногтем, если поддеть сбоку и не спешить.

Коробку из-под зимних сапог я вытянул на ковер и разложил по стопкам все, что там слежалось за двенадцать лет: полис, справка о смерти, выписка из клиники на Плющихе с лиловым штампом и подписью от руки. Криво шла подпись, буквы валились одна на другую, но фамилия читалась целиком.

Е. Л. Гордеев.

Ну и что мне было с этим делать? Ничего умного, кроме того, что делает всякий в нынешнем веке: я вбил фамилию в поиск, потом в приложение с врачами, и нашлось лицо — старик в бежевом свитере, эфирная диагностика, частный прием, Плющиха, и рядом кнопка «записаться». Свободное окно стояло на утро, а прием съедал треть того, что лежало на карте. Много ли это — треть карты, когда все прочее у тебя уже отобрали и остатка все равно не хватит ни на что путное?

— Ты в моем серванте роешься, — проговорила Вера Пестова от двери.

Стояла она в халате, с телефоном в опущенной руке, и смотрела не на меня, а на разложенные по ковру стопки. Молча присела, сгребла бумаги в коробку, не разбирая, и выписку из моих пальцев вынула двумя пальцами за угол, как вынимают у ребенка нож.

— Это материно, — сказал я.

— Это в доме лежало, Ярослав.

— Тетя Вера…

— Ты руки помой, — уронила она и понесла коробку в спальню.

За дверью щелкнул шпингалет, и я услышал, как она набирает номер и говорит вполголоса, быстро, тем самым тоном, каким докладывают, а не жалуются. И кому это докладывают в такой час, если не тем, кто всю ночь простоял под окнами и умеет ждать? Стоял я посреди комнаты, и лопатка под рубахой тянула ровно, как тянет натянутая леска. Выписку я успел сфотографировать раньше, чем ее отобрали, и этим единственным и кончилось мое утро в этом доме.

До Плющихи ехал я на метро, и напротив села девица с клановой заколкой.

«Не пялься, — обронил Ярополк изнутри. — Ручеек, да и тот заемный. А старику ты за что платишь? За мои же вчерашние слова: печать родовая, родовую берет одна кровь рода, а чужая рука ее только затягивает».

— Ты голос у меня в башке, а он человек с прибором и мать мою вел, — выговорил я про себя. — Мне надо снаружи.

«Ну и езжай, купец», — уронил он, и до Плющихи я больше слова из него не выпросил.

Кабинет оказался в старом доме с лепниной, на втором этаже, за дверью с табличкой из матового стекла. Внутри было тесно: кушетка, стол, два прибора на стойке, и все это в комнате с высоченным потолком и с камином, заложенным кирпичом. Сам Гордеев поднялся мне навстречу, и я увидел, что он ниже, чем на фотографии, и старше.

5
{"b":"977794","o":1}