— Оно и лучше. А платить-то кто будет?
— Двор и будет, — и я повернулся к Аглае. — Бумагу и карандаш, писать станешь ты, при мне, а она подпишет и повезет с ближайшей почтой, как возила двенадцать лет, тем же концом и к тому же часу.
Лист Аглая примостила на укладке и обмакнула карандаш в рот. Прямо, не сгорбившись, сидела Лидия в подводе и смотрела ей на руку.
Поверх спин, за подводой, видно было у забора кресло, и глядела Волкова не на Лидию и не на карандаш, а на меня одного, и глаз я не отвел.
— Пиши так, — сказал я. — «Бумаги в субботу не повезли и не повезут, потому как хозяин болен и лежит». Написала? Дальше: «Кобылы на дворе больше нет, и залога нет, и в субботу артель уходит вся, до последнего человека». Это пиши слово в слово, тут у нас с ними правда одна на двоих. А после напиши про понедельник и про нижнюю дорогу через Талицу, и что поедет он один, и что бумаги при нем…
Глава 20. Склеп
Молча мы с Прокопом стащили вниз шланг и бухту, молча сходили наверх за бочкой, и только у ограды, когда насос перевесил и потянул нас вбок, Прокоп велел мне перехватиться за нижние скобы. Склон разъезжался под сапогами талой кашей, и держались мы пятками, а не руками. Правая ладонь у меня была замотана в холст с четверга, Ольгину перевязку я не снимал, так что тяжесть шла на левую, размотанную вчера зубами и с тех пор мокнущую на ветру.
— Обруч слабый, боком не пускай, — легло под затылком буднично.
Говорить было не о чем, да и незачем. Насос мы сняли с приисковой насосной в темноте, вдвоем, и оба понимали, что наверх он отсюда не поднимется: что в этой глине завязнет, то в ней и остается. Прокоп оглянулся вверх, на пепелище, перечеркнутое кондратовой лентой поперек двора, и снова стал смотреть под ноги.
У забора над склоном стояло кресло. Выкатил его Васька еще затемно, и Волкова сидела в нем прямо, выставив вперед забранную в аппарат ногу и накрывшись по пояс чужим тулупом. Со дня пожара ее отсюда никто не увез, и спрашивать почему я бросил на второй день.
Следом спустилась Аглая Никитична, с домовой книгой под мышкой, и книги этой она не выпускала из рук с той самой ночи, даже когда носила ведро.
— Глубже вчерашнего, — Прокоп ткнул палкой у порога и вынул ее мокрой выше колена. — Тут не по щиколотку, хозяин, тут яма. Ты за ограду ходил смотреть, откуда она сюда приходит?
Вода у склепа стояла выше приступка и ходила по нему волной, как ходит в корыте, если корыто нести. За оградой, в старых глиняных ямах, той же воды было еще на три подклета, и видели это мы оба.
— Шланг короток, — сказал я. — Через бочку с переливом возьмешь?
— Возьму, куда денусь, только горючего в баке на полдня, если гнать без роздыху. А после чем гнать, хозяин?
Он сцедил в бочку остаток из бака движка, добавил канистру из-под навеса и вытер руки о снег.
— К доскам мы так и к ночи не подойдем, я тебе сразу говорю, чтоб ты после на меня не смотрел…
Соблазн стоял у меня под горлом с того часа, как я увидел эту воду: взять ее не насосом, а тягой через жилу, как в ночь пожара. Только под правым рукавом лежали на предплечье две зарубки из пяти, и чуял я их даже сквозь холст. Насос выходил дешевле.
Артель пришла поверху, порядком, как ходят к воротам за расчетом, и встала у ленты, не переступая ее, а вниз, к лазу, спустился один Афанасий.
— Ярослав Дмитрич, я тебя по дворам искать не стал, — он развернул сложенную вчетверо ведомость и держал ее на весу, чтоб видели те, кто наверху. — Читать при людях или тебе одному?
— При людях!
— За неделю артели выходит сто двенадцать тысяч. Да триста сорок висит непокрытым за прошлый месяц, и это без нынешней недели, я их не мешаю. Дальше читать?
— А непокрытое за месяц ты куда пишешь?
— Туда же, на двор, куда ж его писать, — карандаш у него был плотницкий, и вел он им медленно, вдавливая. — Насос твой и горючее я вписываю как забранное хозяином на свою надобность, потому как оно с промысла и в промысле его больше нет. Подписываться тебе не надо, я себе пишу…
— Пиши!
— И еще пишу так: кто с тобой остается, того я в свой счет больше не беру. Ни жалованья им, ни харчей. С ними ты считаешься сам, и они это знают, я им наверху сказал.
Наверху действительно молчали. Афанасий сложил ведомость, поднялся по склону, не подав мне руки, и повел людей мимо ленты, к гнездовской дороге. Ни один не оглянулся, и правы были все до последнего: третий месяц без денег держат не за совесть, а за надежду, а надежду я вчера сам и отменил письмом.
Остались двое. Крепильщик Матвей Шадрин сматывал на бухте с локтя на локоть какой-то обрывок, а водолив Тишка Кожин стоял у бочки и смотрел, как я на него смотрю.
— Мы не задаром, — Тишка выговорил это первым, и голос у него не дрогнул. — Ты не думай, что мы тут из жалости. Считаться сейчас будем или как вынешь?
— Называйте!
— Десятую часть с того, что вынешь из-под плиты, на двоих. И долей мы считаем все: камень — доля, железо — доля, бумага — тоже доля, — он подумал и добавил, глядя мимо меня, на воду: — Бумага нынче дороже камня выходит, сам знаешь…
— Матвей?
— Как он, — крепильщик поднялся и обмахнул колени. — Только запиши, Ярослав Дмитрич, не на словах. Кто третьим под этим подпишется?
Ведомость от прошлой промывки лежала у Аглаи закладкой в книге, и писал я на обороте сам, левой рукой, разбитой и негнущейся, оттого буквы вышли как у первоклассника. Расписались оба под своими же словами, Тишка размашисто, Матвей с нажимом, а Аглая вписала себя третьей и поставила число.
— При мне писано и при мне подписано, — она захлопнула книгу и прижала ее локтем. — А теперь ставьте насос, дотемна недолго!
Тишка утащил насос ниже по склону и взял воду с двух концов, сообразив то, до чего мы с Прокопом не додумались за утро: гнать не от порога, а из старых ям за оградой. Матвей тем временем рубил крепь у лаза, вгоняя стойки в глину коротким верным ударом. Вода пошла вниз толчками, будто ее уговаривали.
Наконец из-под нее показалась верхняя доска, а за ней вторая, черная, в наростах и с коваными шляпками.
Лом я взял в левую и ударил в шов. Железо отскочило, как от мороженого дуба, и рвануло руку так, что в плече хрустнуло, а на доске осталась белая царапина. Ударил еще раз, положе, поддевая, — тот же отскок и та же зевота двухсотлетнего дерева, которому я со своим ломом смешон.
— Заколочено изнутри, — Матвей провел ладонью по шву, будто гладил лошадь. — Я такое видал на старом кожевенном, там мы стену разобрали, а дверь так и осталась стоять. Ты в притолоку смотрел?
Кольцо легло в карман вчера, а с ночи пожара до вечера я не разжимал кулака, и Ольга замотала его в холст прямо с кулаком. Теплым и сухим оно было в любую погоду, ровно как чужая ладонь. Вынул я его при всех, и Аглая на кольцо посмотрела, а больше никто ничего не понял. Мох на притолоке снимался пластами, как войлок, и под третьим открылось гнездо, выбранное в камне по ободку.
Село кольцо без нажима, будто его туда и клали каждый вечер.
И не случилось ничего. Доски стояли, как стояли, вода журчала в шланге, Тишка за спиной переступил с ноги на ногу.
Тогда я провел по шву разбитой левой ладонью, как провел тут в первый свой день, когда не знал еще ни имени своему ремеслу, ни цены. Шов потеплел под пальцами не сильно, как теплеет чашка через час после чая, — только теперь, с кольцом в притолоке, теплом дело не кончилось.
Доски отошли внутрь. Все разом, вместе с коваными гвоздями, без треска, как отходит створка на хорошей петле, и из щели потянуло сухим теплым воздухом — сухим, оттуда, где по колено стояла талая вода.
— Ярополк, — позвал я. Позвал дважды, вслух, не пряча.
Пусто было под затылком, как в шестой мой день здесь, когда я стоял на этом приступке и звал так же. Наверху он ворчал про обруч, а со спуска смолк начисто, и я это слышал. Дух молчал.
— Я туда первым не полезу, — Тишка отступил от лаза и убрал руки за спину, по-детски. — Ты меня в воду ставь, я водолив. А в дыру, откуда теплом дышит, я не полезу и за долю, или ты меня силой погонишь?