Официантов ходило по залу с полдюжины, все в одинаковых черных жилетах с зеленой лентой кейтеринга, все с пустыми лицами, и все несли подносы на ладони, держа локоть у бока. Все, кроме одного: тот прижимал поднос к животу обеими руками, будто тащил через двор полный таз и боялся плеснуть через край. Бокалы у него стояли не в ряд, а двумя кучками, и между кучками темнел просвет в ладонь, отчего поднос и валило на левую сторону.
И тот, чужой, отозвался на черный жилет раньше меня: под затылком стало тепло и весело, словно мужик, сидящий у меня за глазами, толкнул локтем и показал пальцем.
Мимо как раз шла администратор с планшетом под мышкой, и я придержал ее за рукав.
— Простите, вон тот, у окна, — как звать?
— Тихон. Из новых, второй выезд всего.
— Что же он у вас поднос обнимает?
— И не говорите, руки трясутся, — она сердито поджала губы. — Я его нынче за коробкой посылала, так он две бутылки уронил в фургоне. Жалобу хотите оставить?
— Да бог с ним, пускай носит.
Ушла она, а Тихон повел свой круг дальше: обошел девиц у окна, не предложив им ни бокала, миновал стойку бара, где как раз пили, и сунулся было к дружинникам, но ушел в сторону, едва один из офицеров потянулся к подносу справа. К хозяину дома он не подходил вовсе, зато всякий раз, огибая очередную спину, поднимал голову и искал глазами меня, а найдя, тут же опускал их и трогал большим пальцем край подноса — там, где стояли отдельные бокалы.
Ну и кто же так носит вино, а? Никто так его не носит, так носят одну-единственную вещь, за которую отвечают головой.
Вино в бокалах у него ходило мелкой рябью, по краю стекла бегал беспокойный блик, и на глазах у меня он поймал мой взгляд, сбился на полшага, но не отвернулся, а пошел прямо ко мне, аккуратно обходя гостей. Вблизи он оказался мальчишкой лет девятнадцати, с обкусанной губой и мокрой прядью, прилипшей ко лбу, и жилет сидел на нем широковато в плечах, будто с чужого. А на кармане, под клипсой служебного бейджа с зеленой лентой кейтеринга, тускло отсвечивало прихваченное с изнанки: круглая клановая заколка, и на ней не волковский зверь, а другой герб, знакомый мне с детства по морозовским цистернам, что ходили через нашу землю на север.
Морозовский значок на волковском фуршете. И как это понимать, а?
За такую штуку у чужого нанимателя выгоняют в тот же вечер, стало быть, надел он ее не из щегольства, а потому, что велено было показать ее кому-то в этом зале.
Скорую вызвать нельзя, сесть нельзя, выйти быстрым шагом нельзя, и любое из трех и есть проигрыш, потому что здесь никого не занимает, кто виноват, здесь занимает, кто устоял.
Мальчишка тем временем встал вплотную и сделал то, ради чего, видно, тренировался с утра в подсобке: качнул поднос, перевел его на левую ладонь, подобрал локоть, и правая рука у него легла на край как раз возле отдельных бокалов.
— Не желаете ли?
Взял я тот, что стоял ближе прочих к его большому пальцу, потому что этот бокал сам просился в руку, а нюхать и пробовать не потребовалось: табличка дрогнула и сложилась в короткую строку, где повторились волчий корень, спирт и то самое неопознанное связующее.
— А что, Тихон, у Волковых нынче вино от Морозовых возят?
Не ответил он ничего, а побелел разом, до синевы у рта, и поднос в руках качнулся сильнее, глаза же заметались по залу, отыскивая не двери, а кого-то среди гостей. Проследить направление я успел, только там стояли спиной сразу трое.
— Да ты не пугайся, — и голос я поднял так, чтобы слышала и дама в лиловом, и офицеры у колонны, и Пестов, стоявший поодаль. — Имени у меня нет, спорить не стану. Зато я стою в списке приглашенных, а гость в списке имеет право на пробу хозяйского стола, и это единственное, что у меня есть.
Кругом заинтересованно примолкли, внимание зала пошло к нам, будто вода в воронку, и телефоны развернулись на нас так же лениво и быстро, как разворачивались давеча на князя. Скандал на приеме — вещь редкая и приятная, а я пользовался этим вниманием, как щитом: при полусотне свидетелей и десятке камер ни он, ни те, кто его послал, сделать мне уже ничего не могли.
— Не велено… с подноса…
— Пробу с подноса, братец, а не мою милость. Я в чужом доме, я в списке, и меня тут травить не положено даже мне подобным!
По залу прошел тот самый смешок, ради которого все и затевалось, и кто-то у окна поднял телефон повыше.
— Пей, что нес. С меня причитается за службу.
— Господин хороший, помилуйте…
— А отказ от пробы — обида хозяину дома, — вложил я бокал ему в свободную руку сам, мягко, придержав его пальцы своими. — Или ты князю Игнату обиду нанести желаешь, при камерах?
Пальцы у него под моими были мокрые и холодные, как рыба, и мелко ходили под нажимом, а поднос в левой руке медленно, страшно кренился. Кто-то из офицеров хмыкнул одобрительно, дама в лиловом подняла брови, Пестов же застыл со стаканом на весу, потому что по всем правилам этого дома я не делал ничего дурного, а требовал ровно то, что мне полагалось по списку у входа.
— Что же ты, — протянул я почти ласково, наклонясь к нему через поднос, — пей за здоровье хозяев. Я подожду.
— Ну же, — уронил офицер от колонны со смехом, — человека угощают, а он ломается, ей-богу, как барышня!
— Пей, Тиша, пей, не позорь контору! — гаркнули от стойки, и я узнал Кулебякина.
Тогда он поднес стекло к губам и пригубил — на самом краю, одним касанием, как пробуют кипяток, — и по тому, как дрогнули у мальчишки ноздри и как вся кровь ушла у него из лица, я понял, что запах дошел до него уже во рту. Вот она, та самая пятая доля мгновения, ради которой я и простоял весь вечер с чужой отравой в крови.
И чужой во мне захохотал в голос, тепло, взахлеб, как хохочет мужик над удавшейся шуткой, и хохот этот прошел у меня по ребрам изнутри, так что стоял я с постным лицом, держал улыбку положенной вежливости, а внутри трясся вместе с ним и никак не мог понять, кто из нас двоих сейчас радуется мальчишкиному ужасу.
Хлопнул поднос, бокалы посыпались, вино плеснуло на наливной пол темным веером, и по залу ахнули так, как ахают только в кино.
— Простите… простите, ради бога…
Стоя на коленях среди осколков, он собирал их голыми руками, отплевываясь в рукав, и ни глотка так и не прошло ему в горло. Поднялся Тихон неловко, боком, и пошел к служебным дверям быстрым нечистым шагом, прижимая к груди мокрые ладони, и никто его не остановил, потому что официант, разбивший поднос, — это не событие, это уборка.
— Красиво, — негромко произнес Пестов у меня за плечом. — Право, красиво. Только вы мне вот что скажите: с каких пор вы обслуге в лицо заглядываете?
— С тех пор, как мне стали наливать первым.
— Первым, говорите…
— Первым, Аркадий Ильич. И заметьте, отчего-то не вам.
Долгим взглядом он на меня посмотрел, и не было в этом взгляде ни ласки, ни презрения, а было что-то вроде интереса, — после чего опекун ушел здороваться с Волковыми. Остался я у стены с пустыми руками, вытягивая из крови остатки по капле, до самого разъезда.
Тихона нашли ночью.
Уходили мы через служебную парковку, потому что подъезд забили машинами гостей и три фургона квартета, и там, у мусорных баков, стояли с фонарями водитель Пестова и двое охранников, а между ними на мокром весеннем асфальте лежало то, что вечером носило поднос. Жилета на нем уже не было, голову свернули аккуратно, одним движением, как курице, и ни следа драки вокруг.
— Пьяный, видать, с бордюра оступился, — буркнул водитель, ни на кого не глядя.
— Вестимо, оступился, — согласился Пестов и потянул меня за рукав к воротам.
— Аркадий Ильич, а бордюр-то где?
— Где надо, там и бордюр, — процедил он, не оборачиваясь. — Идемте, идемте.
В машине он долго молчал, постукивая перстнем по стеклу, и заговорил уже у самой Никитской, когда мимо поплыли витрины и мокрые фонари.
— Вы его нынче трогали.
— Я ему вина налил.