— И что я слышал, — сказал он ровно.
— Пари. — Слово далось мне с трудом. — Что они поспорили. На меня. Кто первый. Вы слышали. И теперь вы их за это уничтожаете. Тихо. Красиво. Чтобы никто не понял.
— Вам их жалко, — сказал он. Без вопроса.
— Да! То есть — нет! — Я запуталась и разозлилась ещё больше. — Дело не в том, жалко или нет. Дело в том, что вы не имеете права. Это моя история. Это про меня. А вы даже не спросили, что я об этом думаю, вы просто взяли и стали их давить, как будто я ваша, как будто я вещь, за которую можно вступиться, не спросив вещь, хочет ли она...
— Вы предпочли бы, чтобы я не вмешивался?
— Я предпочла бы, чтобы вы со мной поговорили! — Я почти кричала, и мне было всё равно. — Как с человеком! А не решали за меня, кого наказать! Вы вообще хоть раз в жизни с кем-нибудь разговаривали, вместо того чтобы... чтобы вот это всё?
Он встал. Обошёл стол — медленно, — и я поняла, как близко мы оказались, и что я сама пришла сюда, сама закрыла дверь, сама повысила голос, и что отступать теперь поздно и некуда.
— Вы закончили, — сказал он тихо.
— Нет, — сказала я, задрав подбородок, хотя внутри всё дрожало. — Не закончила. Я не котёнок. Слышите? Ник сказал — котёнок, растает за неделю. Так вот нет. Я не таю. Я не приз. Я не ваша, и не его, и не Ника, я ничья, я сама по себе, и я не позволю...
— Замолчите, — сказал он.
— Не замолчу! Вы не можете мне...
И он меня поцеловал.
Я не поняла, кто из нас двинулся первым. Клянусь, до сих пор не знаю. Может, он шагнул. Может, я — я была так зла, я так подалась вперёд на этом «не можете мне», что, может, это я налетела на него. Знаю только, что секунду назад я кричала ему в лицо, а в следующую его рот был на моём.
Он целовал меня так, будто прорвало плотину. Жёстко, глубоко, сразу, с силой, от которой моя голова ушла назад, и его ладонь оказалась у меня на затылке раньше, чем я успела на что-то опереться, — поймала, удержала. Он целовал меня как человек, который слишком долго держал себя и вот наконец перестал, и в этом поцелуе было столько всего накопленного, что у меня подкосились ноги.
Моя спина упёрлась в край его стола. Бумаги зашуршали и посыпались на пол. Я вцепилась в его рубашку обеими руками — не отталкивая, а притягивая, стягивая ткань в кулаки, — и целовала его в ответ так же зло, как только что кричала. Вся моя злость, весь стыд, вся эта дурацкая тёплая неделя — всё перешло в поцелуй, и я почувствовала, как его вторая рука ложится мне на поясницу и вжимает меня в него, всю, целиком.
А потом он остановился.
Сам. Оторвался от меня — резко, будто отдёрнул руку от огня, — и отстранил меня на расстояние вытянутой руки, держа за плечи. И я увидела, чего ему это стоит: рваное дыхание, чёрные зрачки, влажные от меня губы, и то, как ходит у него кадык.
— Нет, — сказал он. Хрипло. Не мне — себе. — Не так.
— Мэтью…
— Я ваш начальник. — Он собирал себя обратно на моих глазах, хотя ни одна пуговица не была расстёгнута. — Есть кодекс. Есть тысяча причин. Идите домой, Хартли. Пока я не забыл ни одной.
Я стояла, держась за край стола, чтобы не сползти, — колени не держали, — и не могла понять, чего во мне больше: стыда, злости или того тёмного, тянущего, от чего подводило живот.
— Вы первый начали покупать мне сэндвичи, — сказала я. Глупо. В никуда.
— Знаю, — сказал он и отвернулся к окну, к чёрному стеклу, за которым горел город. — Идите.
Я ушла. На ватных ногах, мимо тёмного опенспейса, мимо Рэя, который на этот раз ничего не сказал, только посмотрел. Всю дорогу в поезде я прижимала холодные пальцы к горящим губам и говорила себе, что вот теперь-то точно всё, теперь-то надо остановиться.
Дома я легла рано и долго не могла заснуть. А когда заснула — он мне приснился.
Это был его кабинет, только неправильный. Слишком большой, потолок уходил в темноту, и стеклянная стена выходила не в опенспейс, а в чёрную воду, по которой шли огни. Я стояла у его стола, бумаги на полу были, а звука не было — вообще никакого, будто из мира вынули весь звук и оставили только нас.
Он подошёл сзади. Я не слышала шагов — во сне он всегда двигался бесшумно. Просто вдруг его ладонь легла мне на горло, не сжимая, и его губы оказались у моего уха, и он что-то сказал, но слов я не разобрала — только почувствовала их кожей.
Он раздевал меня, и одежда исчезала сама, как исчезает во сне, и я не сопротивлялась — во сне нельзя сопротивляться, во сне ты уже согласилась заранее. Он посадил меня на край стола, развёл мне колени, опустился, и я смотрела вниз, на его тёмную голову, и чувствовала его язык — горячий, медленный, неотвратимый. Я хотела сказать «нас услышат» — и вспоминала, что здесь некому слышать, что мы одни над чёрной водой, и от этого было ещё хуже, ещё слаще.
А потом он вошёл в меня, глядя мне в глаза, и я обхватила его ногами, и стол не скрипел, потому что во сне не было звука, — был только его вес, его толчки, глубокие, медленные, до самого конца, и его лоб у моего лба, и то, как он беззвучно, одними губами выдыхал моё имя. Я кончала долго и беззвучно, распадаясь, цепляясь за него, — и в самый последний момент, на пике, он поднял голову, посмотрел на меня и сказал — вот это я расслышала ясно, — сказал тихо: «Котёнок».
И я проснулась.
Резко, в темноте, одна, в своей узкой холодной кровати, за тысячу миль от всякой чёрной воды. И первое, что я почувствовала, было не то, что чувствуют после хорошего сна.
Мне было стыдно.
Стыдно так, что я села и обхватила колени. Тело всё ещё гудело — предательски, горячо, — и от этого было только хуже, потому что это доказывало, что сон был мой. Что это я его придумала, из своей головы, никто мне его не навязывал. Я хотела этого настолько, что мне это снилось. Настолько, что во сне не сказала «стоп» — хотя наяву весь вечер только и делала, что кричала, какая я ничья и несломимая.
А ещё это слово в конце. Котёнок. Мой собственный сон надел мне его, как ошейник. Будто где-то глубоко я и сама знала: Ник прав. Что я растаю. Что я уже таю — за одну неделю, от человека, который холодно, методично уничтожает двоих просто потому, что услышал про меня плохое. Это должно было меня отпугивать. А меня тянуло.
Мне было не по себе от самой себя.
Я встала, умылась холодной водой, попила прямо из-под крана и посмотрела на себя в зеркало — растрёпанную, с горящими щеками.
— Прекрати, — сказала я вслух, в пустой ванной.
Зеркало не ответило. Я и не ждала.
Утром я пришла на работу с твёрдым планом: вести себя так, будто ничего не было. Ни поцелуя. Ни сна — про сон вообще никто, кроме меня, не знал, но мне казалось, что это написано у меня на лбу.
Я репетировала это в поезде. Ровное лицо. Деловой кивок. «Доброе утро, мистер Кейн».
План продержался до без десяти девять.
Он прошёл через опенспейс к своему кабинету — как всегда, по левому проходу, не глядя ни на кого, — и я уткнулась в монитор, и приказала себе не поднимать глаз. Я не подняла.
А он остановился. У моего стола. Я почувствовала это — тень, тепло, присутствие, — и всё равно смотрела в экран, вцепившись в мышку, как в спасательный круг.
— Хартли.
— Да? — Голос вышел писклявый. Я откашлялась. — Доброе утро.
— Посмотрите на меня.
Я посмотрела. Пришлось. Он стоял над столом, застёгнутый, идеальный, — вчерашней сорванности не осталось и следа, он собрал себя обратно, всего, до последней пуговицы. И только глаза, когда я в них посмотрела, были не совсем спокойные.
— Вчерашнего не было, — сказал он тихо, так, чтобы слышала только я.
У меня что-то упало внутри — и одновременно отлегло, потому что если вчерашнего не было для него, то, может, и сон мой останется только моим.
— Не было, — согласилась я. — Конечно.
— Это была ошибка. Я ваш начальник. Есть кодекс. Вы понимаете, что это значит для нас обоих.
— Понимаю.
— Хорошо.
Он выпрямился, собираясь уходить. И я, дура, вместо того чтобы отпустить, сказала ему в спину, тихо, но отчётливо: