Он взял из первой ямы горсть и растёр в пальцах. Земля рассыпалась в пыль.
— А теперь эту.
Из второй ямы земля не рассыпалась. Она распалась на мелкие крупинки, каждая величиной с просо, и Миша, повертев их, вдруг понял, что между этими крупинками есть пустоты, а в первой горсти пустот не было никаких.
— Мошков, воды.
Мошков принёс два ведра.
Докучаев вылил первое на нетронутую землю у кургана. Вода ушла — не вся сразу, но ушла, оставив тёмное пятно.
— Считайте.
Миша считал вслух. На сорок втором вода кончилась.
Второе ведро вылили на кожуховскую пашню, шагах в двадцати.
Вода легла лужей. Полежала. Двинулась вбок, нашла борозду и пошла по борозде вниз, к оврагу, унося муть.
— Считайте.
Миша досчитал до двухсот и бросил.
— Вот и весь мой доклад, — сказал Докучаев, поднимаясь и отряхивая колени. — Дождь один и тот же. Земля одна и та же была двести лет назад. На одной он остаётся, на другой уходит в овраг. И в июле, когда сушь, у одного в корнях вода, а у другого нет.
Миша смотрел на лужу.
— Василий Васильевич. Вот это и надо показывать.
— Что «это»?
— Два ведра и часы, — сказал Миша. — Не посадки. Посадки будут через двенадцать лет, и мужик их не дождётся. А два ведра можно показать сегодня, и понимает всякий, у кого есть глаза.
Докучаев остановился.
— Мужику не надо объяснять, что такое структура почвы, — сказал Миша. — Ему надо один раз увидеть, что на одной земле ведро уходит за минуту, а на другой стоит и течёт в овраг. Дальше он сам придумает вопрос, а мы на него ответим.
— На это, — сказал Докучаев медленно, — я двадцать лет пишу книги.
— Книги пусть остаются. Только на показ возите вёдра.
Мошкову и Ерёмину платили по сорок рублей в месяц на время работ, то есть с мая по октябрь, а зимой не платили ничего, потому что зимой не копают.
Миша узнал это к вечеру, случайно, и полчаса не мог понять, почему при этом кто-то вообще идёт в почвоведы.
— А никто и не идёт, — сказал Докучаев. — Эти двое пойдут в акциз.
— Куда?
— В акциз или на сахарный завод химиками. Там сто рублей и круглый год. — Он пожал плечами. — Ерёмин, кажется, останется, у него отец учитель, он к бедности привык. А Мошков уйдёт, и я его не осужу.
Миша достал книжечку.
Он записал туда одну строку, и строка эта в точности повторяла то, что он записал в феврале в Сычёвке, в холодной комнате за перегородкой, только со сменой одного слова.
Школ шестьдесят одна, учителей семьдесят четыре, недостаёт сорока восьми.
Участков три, наблюдателей нет вовсе, а те, что есть, уйдут в акциз.
— Василий Васильевич, — сказал он. — Сколько стоит выучить одного?
— Четыре года и рублей триста в год, — сказал Докучаев. — Считая, что он и так студент.
— А чтобы он остался?
— А чтобы он остался, — сказал Докучаев, — надо платить ему зимой.
* * *
— Всего три? — спросил Бремзе.
— Три участка. Каменная Степь, Деркульский и один при Кожухове.
— И на сколько лет вы намерены обязаться?
— На двадцать пять.
Бремзе положил перо.
— Ваше высочество, — сказал он. — Попечительство существует полгода.
— Я знаю.
— Оно существует по высочайшему соизволению, — сказал Ольхин от окна.
Он присутствовал молча уже сорок минут и до сих пор не сказал ничего, что было для него много.
— То есть оно может быть закрыто отношением того же министерства, которым учреждено. В один день, без объяснения. — Ольхин повернулся. — Ваше высочество, вы сейчас намерены обещать человеку двадцать пять лет содержания от лица учреждения, которое не может обещать себе двух.
— И что делать?
— Обыкновенно ничего не делают, — сказал Ольхин. — Обещают, а потом не платят, и это называется переменой обстоятельств.
Он подошёл к столу.
— Но есть форма.
— Какая?
— Неприкосновенный капитал, — сказал Ольхин. — Вносится сумма. Она не расходуется никогда и ни на что, включая пожар и войну. Расходуется только доход с неё. В акте прописывается назначение дохода и порядок на случай прекращения учреждения — кому переходит капитал и с каким обязательством.
Бремзе поднял голову.
— Вот это, — сказал он, — я понимаю.
— Сколько нужно? — спросил Миша.
— Считайте сами. — Ольхин пожал плечами. — Четыре процента по государственной ренте. Чтобы иметь две тысячи в год, надо положить пятьдесят.
— У нас нет пятидесяти.
— У нас нет пятидесяти, — подтвердил Бремзе, не заглядывая в книгу. — У нас в проектном на первое апреля двадцать две тысячи четыреста с копейками, и половина расписана на школы.
Считали до полуночи и вышло вот что.
Пятнадцать тысяч в неприкосновенный капитал. Шестьсот рублей дохода в год — на двух наблюдателей, живущих при участках, на их жалованье и на бумагу. Только на мерку. Только на то, чтобы каждый день в одном месте одним прибором записывали дождь, снег и уровень в колодце, — и чтобы это записывали через двадцать пять лет, когда никого из присутствующих в этой комнате не будет ни в Попечительстве, ни, возможно, на свете.
Всё остальное — посадки, приборы, разъезды, подготовка молодых агрономов — шло обыкновенным порядком, из проектного, с ежегодным утверждением.
— То есть, — сказал Докучаев, когда ему это изложили, — деревья вы мне можете срезать хоть через год.
— Могу.
— А мерку не могу.
— Мерку не сможет никто, — сказал Ольхин. — Включая его высочество. Там прямо оговорено, что распорядитель капитала не вправе изменить назначение дохода, а вправе только сменить наблюдателя.
Докучаев сидел, положив руки на колени.
— За двадцать лет, — сказал он, — мне не давали ничего, что нельзя было бы отнять в четверг.
Он потёр лоб.
— Я, ваше высочество, ехал сюда, чтобы просить у мальчика денег на дубки. Мне это было унизительно, и я всю дорогу придумывал, как получше соврать.
— И как, придумали?
— Придумал, — сказал Докучаев. — Не понадобилось.
* * *
Приборы обсуждали последними, и на них всё чуть не сорвалось.
— Дождемеры, — сказал Докучаев. — Мне нужно шесть штук. И к ним снегомерные рейки, почвенные буры и термометры. Это рублей на четыреста.
— Возьмите тысячу и не считайте копейки.
— Тут не в деньгах дело.
Он полез в портфель и выложил на стол три бумажки.
— Вот. Каменная Степь, август прошлого года. Одна гроза. Три дождемера, поставленные в двухстах саженях друг от друга.
Миша посмотрел.
Двадцать один миллиметр. Восемнадцать. Двадцать шесть.
— Разные места, — сказал он. — Ливень мог пройти полосой.
— Мог, — согласился Докучаев. — Я так и подумал. Тогда я свёл их в одно место и поставил рядом. На неделю.
Он выложил четвёртый лист.
— Врут все три. Каждый по-своему. Один занижает постоянно, второй завирает после сильного дождя, третий вроде верен, но у него сечение приёмника не то, что в паспорте, я мерил.
Он ткнул пальцем.
— Один заказан в Германии, другой в Москве, третий сделан в мастерской при обсерватории. И каждый выпущен по своему образцу, и сравнить их не с чем.
Миша молчал.
— Двадцать пять лет, — сказал Докучаев. — Двадцать пять лет я буду каждый день записывать, сколько выпало дождя. А потом придёт человек и спросит, чем я мерил. И окажется, что первые восемь лет я мерил одним прибором, а следующие семнадцать другим, потому что первый разбили, а такого больше не делают. И вся моя двадцатипятилетняя работа будет стоить ровно столько же, сколько ваши губернаторские сводки.
Он собрал бумажки.
— Мне не приборы нужны. Мне нужен образец, с которым их сличают.
Миша дописал строку в книжечке и подчеркнул её дважды.
Строка была короткая: «дождемер. один образец. кто?»
— Есть у нас такое место? — спросил он.
— Есть, — сказал Ольхин, не отрываясь от бумаг. — Депо образцовых мер и весов, при Министерстве финансов. Только оно про сажени и про фунты, а не про дождь.