Он положил перо.
Это было тихое, аккуратное и совершенно безупречное устройство. Лебедянский уезд не прятал больных — по крайней мере не всех. Лебедянский уезд их отдавал. Больной, увезённый в чужой барак, записывался в чужую книгу и умирал в чужой графе.
— Двадцать два, — сказал Миша и вписал.
— И что остаётся? — спросил Бремзе.
— Тридцать один.
Он подчеркнул это число дважды.
— Тридцать один человек, — сказал он, — заболел потому, что холера в уезде растёт. Не потому, что мы стали лучше считать, и не потому, что нам возят соседей. Просто растёт.
Бремзе снял очки.
— Ваше высочество. Вы намерены это напечатать?
— Разумеется.
— Тогда позвольте вам сказать заранее, — Бремзе говорил очень ровно, — что из четырёх ваших чисел читатель запомнит одно. Он запомнит сто сорок восемь.
* * *
Семёнов принял его на третий день и с порога был недоволен.
— Я вас предупреждал, — сказал он вместо приветствия. — В мае. Про третье расхождение.
— Предупреждали.
— И вот, извольте. — Он придвинул к себе выдвинутый ящик и что-то в нём поправил пинцетом. — Начали искать ошибку не в уезде, а в вас. Стойте там, не подходите, здесь сквозняк.
Миша остановился на прежнем месте.
Ящик был другой. Жуки в нём были мельче и почти чёрные, и белые бумажки под ними казались непропорционально огромными.
— Излагайте.
Миша изложил. Четыре полосы, тридцать четыре, двадцать два, тридцать один и оговорки Тарусова.
Семёнов слушал, не отрываясь от работы, и один раз хмыкнул.
— Разложили вы прилично, — сказал он наконец. — Только всё это ничего не стоит.
— Почему?
— Потому что все четыре числа ваши. — Он отложил пинцет. — Вы сами завели счёт, сами его переменили, сами разложили разницу и сами напечатаете. Вам ответят одной фразой: считает тот, кому выгодно.
— Мне невыгодно. Мне от этого хуже.
— Это вы знаете. Читатель этого не знает и знать не обязан. — Семёнов повернулся. — Вам нужен признак, которого вы не считаете.
— Какой?
— Мёртвые, — сказал Семёнов.
Он снял очки.
— Больных прячут легко. Больной — это мнение. Один врач скажет холера, другой скажет холерина, третий скажет расстройство от огурцов, и все трое будут отчасти правы, потому что отличить лёгкую холеру от тяжёлого поноса без лаборатории — дело совести. А мёртвый есть мёртвый. Его надо закопать.
— Метрические книги, — сказал Миша.
— Метрические книги, — согласился Семёнов. — По каждому приходу, за каждую неделю, число погребений. Причину смерти там пишут какую попало, на это не смотрите вовсе. Смотрите на число.
Он поднял палец.
— И непременно возьмите то же самое за пять лет назад, за те же недели. Иначе вы получите сорок погребений и не будете знать, много это или обыкновенно. В августе люди умирают и без всякой холеры.
Миша писал.
— Причт вам их даст?
— Причт вам их не даст, — сказал Семёнов. — Причт вас пошлёт к благочинному, благочинный к консистории, консистория к обер-прокурору, а обер-прокурор пошлёт вас лично, и очень вежливо.
Он усмехнулся в бороду.
— Так что ищите обходом. У вас там весь уезд, вы уж сообразите.
Уже прощаясь, он сказал:
— И последнее, ваше высочество, поскольку вы всё равно сделаете по-своему. Вы, я полагаю, намерены объявить, что прежний ваш счёт был плох.
— Намерен.
— Не советую.
— Почему?
— Потому что вы этим научите всех, что ваши числа меняются, — сказал Семёнов. — И потом, когда вы принесёте настоящую беду, вам скажут: у вас же в прошлом году тоже сперва одно, потом другое.
Он подумал и добавил:
— Я в семьдесят восьмом переименовал целый род. Основательно переименовал, по делу. Мне до сих пор, когда я на съезде открываю рот, кто-нибудь непременно вспоминает.
— И вы жалеете?
— Нет, — сказал Семёнов. — Но я вас предупредил.
Обход нашёлся сам собой.
— Дадут, — сказал Реутов.
Он приехал в Петербург по вызову, четвёртым классом, и в первый же вечер сходил один куда-то в сторону Васильевского, а вернувшись, ничего об этом не сказал.
— Почему дадут?
— Потому что я дьяконский сын, — сказал Реутов. — У меня отец в Сосновке двадцать девять лет служит. Он не даст, он трус. А отец Никандр в Стаеве даст, и в Троекурове дадут, и в Волотове дадут, потому что там дьячок с моим отцом в семинарии в одной комнате жил.
Он сел на стул задом наперёд, что делал всегда и от чего Прохор страдал.
— Ваше высочество, вы не понимаете, как это у нас устроено. Консистория — это начальство. А между собой они все свояки. Приходские книги — вещь не тайная, их всякий год благочинному возят. Мне их не дадут в руки, но выписку сделают и не спросят зачем.
— За деньги?
— За две бутылки и за то, что я Родиона Ефимыча сын, — сказал Реутов. — Деньги там будут обидой.
* * *
Заметка появилась в петербургской газете двадцать второго августа, на третьей странице, в отделе «Со всех концов».
Она была короткая, доброжелательная и безымянная — «от нашего тамбовского корреспондента».
Корреспондент с искренним сочувствием писал о трудах Императорского попечительства в Козловском уезде, отмечал похвальное рвение и щедрость средств, а затем сообщал, приводя цифры, что в соседнем Лебедянском уезде, где никаких особых учреждений не заводили и никаких листков не печатали, заболевших за ту же неделю оказалось одиннадцать против ста сорока восьми, а умерших четверо против девятнадцати. Из чего корреспондент не делал никаких выводов, предоставляя их читателю.
Реутов прочёл, поднял голову и сказал:
— Заказ.
— Уверены?
— Ваше высочество, я такие сам писал. — Он ткнул пальцем в середину столбца. — Вот тут. «Из чего мы не делаем никаких выводов». Кто ничего не хочет, тот так не пишет. Тот просто не упоминает. — Он вернул газету. — И вёрстка. Третья страница, левый низ, между объявлением о сдаче дачи и слабительным. Это место дешёвое, но его берут, когда надо, чтобы прочли, а не чтобы заметили. Рублей двадцать пять.
— Кто?
— Не узнаю, — сказал Реутов. — И вы не узнаете. Там между тем, кто платил, и тем, кто печатал, человека три, и все они порядочные.
Аркадий узнавал шесть дней и вернулся с тем же.
Деньги в контору принёс комиссионер, комиссионеру заплатил маклер по хлебной части, маклер работает на четверых, и один из четверых — приказчик Федосеева. И тот же самый приказчик, что платил Стёпке Косому два рубля в неделю. И доказать нельзя ничего, потому что маклер работает на четверых, а комиссионер на сорока.
— Гаврила Емельянович в Рыбинске, — сказал Аркадий заранее.
— Я знаю, где Гаврила Емельянович.
Гаврила Емельянович был в Рыбинске и оттуда прислал прошение.
Оно пришло двадцать шестого, по всей форме, на хорошей бумаге, за собственноручной подписью и с двумя приложениями.
В прошении купец первой гильдии Федосеев почтительнейше доводил до сведения Императорского попечительства, что установленный в июле порядок приёмки — с публичным взвешиванием и с вывешиванием итогов на воротах склада — наносит его торговому имени ущерб, которого он ничем не заслужил. Что за двадцать шесть лет ни одно казённое или общественное учреждение не находило у него недостачи. Что вывешенный на воротах лист читают в том числе те, кто с ним торгует вовсе не по этому подряду, и что он уже потерял двух покупателей в Ельце.
Приложением первым шла вырезка из петербургской газеты от двадцать второго числа.
Приложением вторым — расчёт, из коего следовало, что Попечительство, платя за весы, за сторожа при весах, за двух свидетелей и за печатание листа, издерживает на проверку около четырёхсот рублей в месяц, тогда как весь спорный недовес за три партии составил двести восемьдесят шесть рублей сорок копеек.
В заключение Гаврила Емельянович, не жалуясь и никого не виня, покорнейше предлагал: буде Попечительству угодно отменить публичное вывешивание, он со своей стороны готов сбавить с цены полтора процента на весь остаток года.