Разговор вышел не лёгким. Он нашёл меня в раздевалке — смена уже закончилась, я собирала рюкзак, переодевалась в джинсы и свитер, планируя свалить к Машке. Соврала ей по телефону, что у меня трубу прорвало, а без горячей воды никак. Ну не к нему же в квартиру возвращаться?
Дверь распахнулась с грохотом, как после взрыва. Тимур ворвался, глаза дикие, лицо красное, жилы на шее взбугрились. "Все вон!" — рявкнул он ординаторам и медсёстрам, которые ещё болтались внутри. Они переглянулись, схватили вещи и испарились, как тараканы от света. Дверь хлопнула, и мы остались вдвоём.
Он кричал. Матерился много: "Ты с ума сошла, Арина? Какого хуя? Я же сказал — это ничего не меняет!"
Голос срывался на хрип, он ходил кругами, хватался за голову, потом за меня — пытался прижать, но я отстранилась. Руки у него дрожали, глаза горели яростью и болью.
Он импульсивный, эмоциональный, всегда такой — в операционной орёт, дома трахает.
Я же... я просто стояла у шкафчика, скрестив руки, и слушала. Не плакала, не спорила. Смотрела на него спокойно, как на пациента, который отрицает диагноз. Когда он выдохся — голос сел, кулаки разжались, — просто сказала: "На этом всё, Тимур Рашидович". Тихо, чётко, без соплей. Не хотела ничего объяснять, размусоливать — зачем? Он и так знал.
Тимур кивнул, развернулся и вышел.
Как по мне, вышло всё по-взрослому.
Через месяц я перевелась в другую больницу — в общую хирургию Семашко, на окраине, где пахнет не элитными стентами, а простыми грыжами и аппендицитами. Тимур препятствовать не стал: подписал документы, дал рекомендацию — золотую, с кучей похвал.
Новая больница — не дворец, но свой уют: заведующий-дед с седой бородой, который шутит про "сосудистых выскочек", команда без интриг, операции попроще, но объём бешеный.
Я снимаю студию в Южном Бутово — крохотную, с видом на панельки, но свою. Утром — кофе в термосе, метро до работы, вечером — конспекты и чай с Машкой по видео. Она почему то теперь звонит часто. Хотя подругами мы не были ни когда. Зато теперь и гуляем вместе, когда выходные совпадают, переписываемся и созваниваемся.
Лера писала разок: "Поздравляю с переводом. Если что — я здесь".
Не ответила. Пусть живут своей жизнью, а я своей.
И вот я почти пять месяцев в этой новой реальности. Пять месяцев без него. Пять месяцев, как я научилась засыпать без мыслей о том, что сейчас он возможно обнимает Леру, целует ее живот и обещает сделать самой счастливой на свете.
Я думала, будет хуже. Думала, буду реветь по ночам, искать его в соцсетях. Но нет. Жизнь оказалась проще. Работа, дом, друзья, книги. Я даже начала бегать — по утрам. Три километра, потом душ, кофе, метро. И чувствую себя... живой. Не счастливой в полном смысле — счастье это слишком громко, — но живой.
Иногда, правда, накатывает. Вдруг. Например, в операционной, когда заведующий хвалит мой шов: "Светлова, золотые руки". И я улыбаюсь, а внутри вспышка — помню, как Тимур, говорил то же самое, но голосом ниже, с той хрипотцой, от которой мурашки. Или когда вижу в метро мужчину с похожей осанкой — высокий, широкоплечий, в чёрном пальто. Сердце ёкает, оборачиваюсь — нет, не он. И боль на секунду такая, что дыхание перехватывает. Но проходит. Быстро.
Выхожу из операционной, стягиваю маску, перчатки, шапочку — всё в контейнер одним движением, как автомат. Руки ещё дрожат от адреналина: только что вытащили парня с перфоративной язвой, перитонит уже начинался, но успели. Улыбаюсь про себя — чисто, красиво зашили. Хороший день.
Иду в приёмное, чтобы сдать историю, и тут меня сразу выхватывает старшая сестра Ирина — женщина-танк, которая держит весь этаж железной рукой.
— Светлова, тебя мужчина какой-то ищет. Уже час мечется из стороны в сторону, всех медсестёр достал.
— Кто?
Она пожимает плечами и кивает в сторону холла.
Поворачиваюсь — и дыхание перехватывает. Не мерещится. Это действительно Тимур.
Только... не тот Тимур, которого я помню. Белая футболка вся в пятнах крови — свежих, тёмных, размазанных по груди, рукавам, даже на воротнике. Лицо бледное, как мел, глаза красные, волосы взъерошены, как будто он их драл руками часами. Он стоит у стойки, опираясь на неё костяшками пальцев так сильно, что суставы белеют, и оглядывается по сторонам — потерянный, сломанный.
Он замечает меня — и сразу бросается ко мне. Быстро, почти бегом, толкая кого-то плечом.
— Арина, — голос хриплый, дрожит, ломается на моём имени. — Меня не пускают, ничего не говорят...
Он останавливается в полуметре, хватает меня за предплечья — крепко, пальцы впиваются в кожу сквозь халат. Глаза — чёрные, огромные, полные животного страха. Я вижу, как у него дрожит нижняя губа, как он еле держится.
— Что случилось, Каверин? — спрашиваю тихо, но твёрдо. Внутри всё холодеет.
Он мотает головой.
— Лера... Машина сбила... Сука, у меня на глазах, — он хватается за волосы, — в операционной... меня не пускают...
Слова вылетают рваными, он глотает воздух, как будто тонет.
Я никогда не видела его таким. Он же сам врач. Тот, кто в разрывах аорты стоит спокойно. А сейчас... сейчас из него выходит совсем другой человек. Испуганный мужик, который боится потерять всё самое важное.
— Тимур, — говорю тихо, кладу ладони ему на руки — свои поверх его, чтобы хоть чуть-чуть заземлить. — Дыши. Слышишь? Я всё узнаю. Успокойся.
Он кивает — коротко, автоматически. Глаза всё ещё стеклянные, но дыхание чуть выравнивается. Я чувствую, как его пальцы под моими ладонями постепенно перестают дрожать так сильно.
Поворачиваюсь к Ирине — она стоит у стойки, смотрит на нас с каким-то странным, загадочным выражением. Как будто знает больше, чем говорит.
— Ирина, — подхожу ближе, понижаю голос. — Валерия Каверина, где у нас? В какой операционной?
Она молчит секунду. Смотрит на меня, потом на Тимура, потом снова на меня. И тихо, почти шёпотом:
— Никакой Кавериной у нас нет. А беременная после аварии — в третьей.
Я замираю. Поворачиваюсь к Тимуру.
Он смотрит на меня. Прямо. Глаза чуть расширяются — он тоже услышал. И в этот момент внутри у меня что-то щёлкает. Легко. Как будто тяжёлый камень, который я таскала полгода, вдруг скатился с груди. Они не расписались. Не Каверина она. Не жена. Просто Лера. Просто мать его ребёнка.
Чёрт, Арина, что с тобой? Человек в операционной, жизнь висит на волоске, а ты радуешься фамилии?
Щёки горят. Я быстро отвожу взгляд, чтобы он не заметил. Но он заметил — я вижу по тому, как уголок его рта чуть дёрнулся. Не улыбка, но что-то близкое. Облегчение? Понимание?
— В третьей, значит. Кто оперирует?
— Петров и Смирнова.
Киваю.
— Арина, тебя не пустят.
— Уверена? — улыбаюсь, и женщина вздыхает, мотает головой. Знает, что бестолку меня держать. Репутация моя в этой больнице уже такая: если Светлова решила — значит, пройдёт. Не потому что я наглая, а потому что я всегда по делу. Пациенты меня любят, хирурги уважают, сестры знают — если я влезаю, то не просто так.
Ирина машет рукой: мол, иди уже, упрямая.
Поворачиваюсь к Тимуру. Он смотрит на меня — с надеждой, с усталостью, с чем-то ещё, что я не хочу сейчас называть.
— Подожди здесь. Я схожу, узнаю всё из первых рук.
Он кивает, садится на стул, снова прячет лицо в ладонях. Я иду в предоперационную.
Переодеваюсь по полной: бахилы, шапочка, маска, стерильный халат. Руки мою до локтей и вхожу. Лера уже зашита, под капельницами, интубирована, но стабильно. Ребёнка увезли.
Смирнова поднимает глаза — видит меня, и уверена под маской она улыбается.
— Светлова, неужели решила сменить профиль? На сосуды поздно, а вот в акушерство — самое время. Я только рада, лишние золотые руки никогда не помешают.
Все в операционной тихо посмеиваются.
— Не, — отвечаю, подходя ближе к столу, смотрю на мониторы: давление стабильно, сатурация девяносто восемь, кровопотеря восполнена. — Просто знакомая. Отец снаружи с ума сходит, попросил узнать.