Однако наслаждаться представлением он мог отнюдь не по вся дни: примерно в половине случаев Андреа скажет: «О, господи, опять Кристина. Роза, будь так добра, сунь ему что-нибудь в рот, ладно?» — или же попросту вздохнет — горестный вздох, который до сих пор сквознячком пробегает по задворкам моей памяти, на правах призрака матери, — и не скажет ничего, и оставит тете Розе (неизменно под рукой, в нервической готовности) приготовить и подать мне бутылочку, не снизойдя при этом даже до привычной недоброй шутки насчет огромного, но так ни разу и не использованного по прямому назначению бюста этой дамы.
Для Розы я был Honig[3], да и Матушка, когда «Кристина» не казалась ей забавной, называла меня так же, и, за отсутствием каких бы то ни было официально утвержденных форм, Honig вскоре утратил качества ласкательного обращения и принял на себя нейтральные функции имени собственного. Дядя Конрад частным образом придерживался имени Гектор, но в матушкином присутствии ни у кого недоставало смелости произнести имя мужа. Дядя Карл тоже мог бы высказать свое мнение, но его не было в городе. Тете Розе казалось, что если называть меня Томас, это может способствовать потеплению отношений между Дедушкой и его младшим сыном; однако Дедушка, который никогда особо не скрывал желания обнаружить в моем старшем брате тезку, как и своей печали по поводу того, что в конце концов выбор таки пал на Питера, на сей раз Дедушка проявил к проблеме выбора имени ничуть не больше интереса, чем Андреа. Роза объясняла это безразличие уязвленным самолюбием; но в любом случае, при матушкином ко мне отношении, вопрос о моем имени носил характер чисто академический. Крещение сперва перенесли, потом отложили, а затем и вовсе забыли о нем.
Только один раз Матушка упомянула о моей безымянности, месяца через два или через три после моего появления на свет. Я лежал на коленях у тети Розы и сосал бутылочку; семья только что отобедала; засиделись за кофе. И вдруг Андреа, во власти очередного своего импульса, воскликнула: «Дай мне его сюда, Роза!» — и выхватила меня у тетки. Я изобразил возмущение масс.
«Ну вот, ты его напугала», — проворчала Роза.
Андреа не обратила на нее ровным счетом никакого внимания.
«Ему не нужна гадкая Розина бутылочка, ведь правда, Кристиночка?».
Ее воркотня ничуть меня не утешила.
«Подержи его, пока я расстегнусь», — сказала она — уже не Розе, а дяде Конраду. Мотивы у нее, вне всякого сомнения, были обычные: вызвать зависть в тете Розе, позабавить Дедушку и обратить в соляной столп дядю Конрада, который теперь уже никак не мог отвертеться. Она расстегнула пеньюар, пожаловавшись между делом на то, как ей досаждает переизбыток молока: черт знает во что превратилась вся одежда, бока болят, надо бы ей кормить меня почаще. При этом на руки она меня сразу брать не стала, а просто, под этакий вот разговор, нагнулась ко мне, помяла в ладони грудь и предложила мне уже набухший под ее пальцами и налившийся молоком вожделенный сосок. Дядю Конрада, согласно всеобщему единодушному мнению, ни разу не видели настолько пунцовым ни до, ни после этого случая.
«Вот чего мой Сладенький хочет, — сказала Андреа, освобождая его наконец от страшного бремени. И, обращаясь уже ко всей честной компании, заявила: — Такое, знаете ли, приятное чувство: там какой-то нерв или я не знаю что там такое, но идет отсюда — и прямо сами-знаете-куда».
«Schaemt euch!»[4],— вскричала тетя Роза.
«Ja, конечно, — радостно отозвался Дедушка, — об этом она и говорит!»
«Да нет, правда, она ведь и сама не хуже моего знает, что это такое. Конечно, знает, правда, Кристиночка? А Мамочка любит кормить своего маленького мужичка, смотрите, как вцепился, бедная крошка…» Тут ее внезапно осенила печаль; она прижала меня к себе, закутала пеньюаром; и слезы ее окропили мой лоб и ее кормящую грудь. «Ах, Конрад, кем он станет, когда подрастет? Такой же бедной сироткой в бурном и неласковом мире, как сейчас?»
«Ах! Ах!» — Роза кинулась, чтобы обнять ее и утешить.
Дедушка затянулся и зачмокал своей пенковой трубкой, которая между тем давно погасла.
«Если будешь продолжать в том же духе, — деревянным голосом сказал дядя Конрад, — он скоро дорастет до того, что сможет сам себе выбрать имя». Мой дядя преподавал в пятом классе восточно-дорсетской школы, той самой, где Гектор был директор, пока не загремел в психушку, — а летом он продавал вразнос энциклопедии и настраивал пианино. Всю жизнь он старался смотреть на вещи в самом широком контексте; так, чтобы всякая часть гармонировала со всякой другой частью целого, чтобы ритм резонировал ритму; и с чисто немецкой прямотой никогда не скрывал от нас информации, которая могла бы оказаться уместной и небесполезной. «У американских индейцев, — возгласил он на этот раз, — существовало весьма здравое правило. Они никогда не давали мальчику имени сразу, сгоряча. И знаете, что они делали? Они наблюдали за ним, чтобы понять, кто он такой и что из себя представляет. Они ждали знака, который подсказал бы, как его назвать».
Дедушка чиркнул кухонной спичкой о ноготь большого пальца и раскурил трубку.
«В этом есть свой смысл, — настаивал дядя Конрад, — Откуда вам знать, какое имя подойдет человеку, если вы с ним практически не знакомы?»
Его обычную аудиторию составляла тетя Роза; но сейчас она была занята Андреа и ничего ему на это не ответила.
«А некоторые называют своих детей исходя из того, какими они их себе представляют. Смелый охотник, и так далее».
«Или кинозвезда», — внесла свою лепту Матушка, благосклонно позволив Розе вытереть ей глаза.
«Совершенно верно, принцип тот же самый, — подтвердил Конрад и в благодарность за поддержку сделал в ее сторону широкий жест, простив ей недавний конфуз. — Эго ведь очень важное и непростое дело, назвать ребенка. Если бы у меня был сын, я бы с этим делом совсем не торопился».
«Ach, — сказал Дедушка, — это ты верно подметил».
Андреа сочувственно шмыгнула носом, но ничего не ответила, так что дяде Конраду пришлось замолчать. Дедушка был человек неусидчивый и вышел из-за стола — на свою беду, потому что к этому времени Матушка уже успела восстановить самообладание настолько, что откинула, широким жестом, скрывшие нас с ней покровы.
«Бедняжка, — вздохнула она, — пока нам от тебя одни неприятности. Твой папочка в желтом доме; а о матери твоей люди болтают просто Бог знает что».
«Слава Господу Всемогущему, теперь у тебя есть дитя, — сказала тетя Роза. — И такое славненькое, без изъяна, если не считать этого маленького родимого пятнышка. Смотри, какие у него глазенки, такие большие, такие ясные!»
Дядя Конрад настолько расслабился, что погладил меня по головке, в то время как я сосал матушкину грудь: беспрецедентно дерзновенный акт в его половозрелой биографии.
«Это знак, — возгласил он. — Знак большого ума. Этот мальчик может составить гордость нашей семьи и сделать нас богатыми».
Матушкин смех звякнул какой-то нехорошей нотой. Однако она погладила меня по щеке костяшкой пальца, и я стал сосать дальше. Настроение у нее было любвеобильным и радостным; но грудь по-прежнему блестела от недавно пролитых слез. Что ж, не в первый и не в последний раз мне пришлось испить от нее соленого, и с горчинкой.
Дедушка не держал в доме ни виски, ни других крепких напитков, но зато был большой любитель разнообразнейших сортов вина и пива, которые сам же и производил в беленных известью сараях за летней кухней.
И закваска, и самые первые сорта винограда были немецкие, вывезенные из Германии теми несколькими семействами, которым он, в свою очередь, помог эмигрировать в Штаты. Ни одна лоза так по-настоящему и не прижилась: вскоре одна за другой они пали жертвой антаркнозы и филлоксеры, и на смену им пришли наши местные Делавары, Нортоны. Ленуары; но вот закваска — древняя культура из Заксен-Альтенбурга — бродила в нашем погребе с рвением буквально неуемным. С ее помощью он варил темный баварский лагер, светло-прозрачный «Вайсс», а также свой любимый «Дортмунд», бледно-золотистый, с сильной хмельной отдушкой. Однако виноделие было все ж таки его самой сильной стороной, этого не мог не признать даже Гектор. Как из красных, так и из белых сортов у него сами собой выходили весьма достойные вина, но в этом своем увлечении, как и в некоторых других, он был склонен к разнообразию и к новым начинаниям: без сахарометра и безо всякой иной технической оснастки, если не считать природной рейнской интуиции, он буквально по наитию засыпал в бочонки любую чреватую брожением субстанцию — рис, вишню, одуванчики, самбук, розовые лепестки, изюм, кокосовую стружку — и в результате неизменно получал прекрасное вино.