— Ты знал, что меня освободят? — спросил он Этцеля, когда тот впервые показал ему комнату. — Ты не сомневался?
— Мировой судья — разумный человек, — рассудительно ответил Энглберт. — А разумным людям трудно подолгу оставаться неразумными.
Эти слова эхом все повторялись в голове графа. Он пересек комнату и поставил свечу на стол. Затем снял одежду, вымылся в тазу и надел ночную рубашку, приготовленную Этцелем. Стоило ему улечься на свежие простыни, как он сразу уснул. День был долгий, смена обстановки сильно утомила Берли, возможно поэтому простые слова пекаря не оставляли его и во сне. Возможно, именно они запустили процесс преобразования в душе графа. Хотя первые часы ночи спящий провел в блаженном покое, перед рассветом сон его стал беспокоен, а потом он проснулся. И сразу испытал сильную паническую атаку. Ему не лежалось. Берли откинул одеяло, встал и начал расхаживать по дощатому полу в бледном, лунном свете, просачивающемся сквозь ставни.
В голове его все смешалось. Там кипели мысли, слова, какие-то неоформленные идеи и еще бог весть что — все это перемешивалось и ускользало, возникало и исчезало только для того, чтобы явиться снова, порождая какие-то новые диковинные смыслы. Казалось, ни одна мысль не задерживалась дольше одной-двух секунд, ее тут же сменяли другие — в общем, какой-то подсознательный мусор. Возможно, дело было в темноте или в том, что его опять заперли в комнате после стольких месяцев в камере, но какова бы ни была причина, Берли не мог больше оставаться на месте. Натянув потрепанное пальто и сунув босые ноги в туфли, он потянулся к дверной ручке и, помедлив, повернул ее и распахнул дверь, почти ожидая, что за ней будет стоять тюремщик. Однако там никого не было. Берли вышел на площадку и остановился, прислушиваясь. Дом спал; мир пребывал в покое.
Скрытно, как тень, Берли прокрался в соседнюю комнату и открыл дверь. Лунный свет из полуоткрытой ставни омывал фигуру Энгелберта, спящего на кровати под одеялом из гагачьего пуха, положив голову на сгиб руки. Граф уставился на спящего человека словно на привидение или на видение святого, ангела, обретшего плоть: перед ним был невинный, доверчивый человек, отрешившийся от забот грубого мира. Вид добродетельного Энгелберта вызвал в Берли мгновенную и бурную реакцию. Нельзя допустить, чтобы такая святая и безупречная добродетель жила в этом мире наравне со всеми; его необходимо искоренить, уничтожить.
Эта не была мысль, пришедшая в голову, это была инстинктивная реакция, грубая эмоция, не поддающаяся никаким разумным объяснениям. Берли видел Энгелберта на кровати, мягкий серебристый лунный свет омывал доброе лицо пекаря, и ярость клокотала в Берли, сметая последние остатки мышления.
В два бесшумных шага он пересек комнату. Еще шаг, и он стоит у кровати, нависая над спящим, таким беззащитным, никому не причиняющим вреда, погруженным в безмятежный сон праведника с улыбкой на широком лице. Желание разбить это лицо, раздробить череп, унизить эти добродушные черты охватило его с неистовой силой, и Берли почувствовал, как дрожь удовольствия от самой возможности расправиться с пекарем пробежала по его спине до макушки. Это и будет вознаграждением за перенесенные страдания; сладкая, приносящая удовлетворение месть.
Берли сжал кулаки, губы его исказила гримаса первобытной ярости. Он занес руку, наслаждаясь этим моментом, и… прошел момент, потом еще один, а он все еще не бил. Он очень хотел изничтожить это ангелоподобное лицо, — но подождите! Это уже было!
Однажды, много месяцев назад, не сдерживаемый никакой волей, кроме своей собственной, он полностью поддался этому побуждению и нанес удар; он превратил это доброжелательное лицо в мокрое окровавленное месиво, и что дальше? Что это было на самом деле? То же самое лицо, обаятельное, еще более приятное, чем тогда, а что сталось с ним за это время? Где его собственные некогда красивые черты? Он стал изможденным, поседевшим, просидевшим в тюрьме целую, пусть короткую, но вечностью! И это еще не самое худшее из того, что с ним приключилось!
Вспышка озарения показала Берли бесплодность его существования; пустое сердце, которое нечем заполнить. Один лишь вид Энгелберта мгновенно выявил всю его пустую сущность. В этот миг он понял, что скудость его собственной жизни не может вынести той богатой полноты, которой обладает такой простой человек, как Энгелберт. Они не могли существовать в одном мире: кто-то из них должен исчезнуть. А поскольку он не мог заставить себя покончить с Энгелбертом — теперь он это знал, — значит, надо уничтожить самого себя.
Берли открылось это со всей ясностью, и открытие стало чудесным. Словно он шел по жизни с завязанными глазами, а теперь повязку сорвали. Он понял, что чувствует ослепший, когда врач снимает бинты, и в его темный мир внезапно проливается великолепный свет. Он был слеп!
— А теперь я вижу! — пробормотал он, и у него перехватило дыхание. — Я понял.
Из бездонной ямы нахлынул поток отвращения к порочной, ядовитой злобе всей его жизни, отвращения к самому своему существованию. Всю жизнь он посвятил амбициям, всю жизнь в безудержной жадности гнался за богатством, отвергал всякую доброту, а каждое встреченное добро превращал во зло. Он лгал, не чурался подлости, — даже имя его было обманом! Вся его жизнь была сплошным мошенничеством.
Берли впервые посмотрел на себя, как на бедное, раздражительное, жалкое существо с крошечной черной душонкой, больше похожей на кучку пепла. В ослепительной вспышке прозрения на него обрушилась вина за все преступления, совершенные им; тяжелый, как надгробие, камень пал ему на плечи, он пошатнулся под бременем собственной вины.
Возле ложа своего ангела-спасителя, чье лицо так безмятежно сияло в лунном свете, Берли встал на колени и ощутил безграничный позор существа, несчастного, потерянного и обреченного, заслуживающего только гибели. С сухими глазами — при таких-то неисчислимых грехах и винах, — какая польза от нескольких слез? Лицо его горело от стыда.
Стыд был опустошительным, более мучительным, чем все, что он пережил в тюрьме, даже большим, чем вина, которая согнула его в три погибели, большим, чем он мог вынести.
— Боже! — застонал он. — Боже, пожалуйста!
Он не сразу понял, что сказал. Чего он ждет от Бога?
Слова вернулись, обратились против него, насмехаясь над ним. Его собственные слова, обращенные к другой непорочной душе, которую он еще недавно хотел уничтожить! Не его слова! Ведь только пару недель назад он твердо знал, что Бога нет! Есть только хаос, случайность и непреложные законы природы. В этом мире, как и во всех других, выживает сильнейший.
Высокомерие этого утверждения ужаснуло его. Осознанное невыносимое тщеславие вышибло воздух у него из груди, он задыхался. Глупость этого убеждения добила его окончательно. Как он мог быть настолько бездумным? Как он мог так ошибаться? Скакал вокруг, как дурак с колокольчиком, извергая бессвязную чепуху, выдавая ее за неоспоримую истину! Как такое могло произойти с ним? Как можно было так заблуждаться?
Берли не знал ответа; вместо него он обрел лишь жалкое унижение от осознания того, что многое из того, что раньше он полагал истиной, оказалось кучей вонючего мусора. Только сейчас он понял, насколько сильно ошибался, и это знание пронзило его тяжким ударом, унизило и сломало. Подобно насекомому, сначала ослепленному пламенем, а затем уничтоженному им, Берли почувствовал обжигающий жар саморазрушения. Но точка невозврата пройдена.
Он спустился по лестнице и зашел на кухню — он даже не помнил, как вышел из комнаты Этцеля. Двое молодых слуг спали на полу возле большой духовки; во всей остальной кофейне не осталось никого. Движущейся тенью, некогда бывшей живым существом, граф вышел из кофейни в ночь. Он думал — если это можно было назвать мыслью, поскольку было скорее принуждением, — что положит конец той буре, что бушевала у него в душе. Вот сейчас он дойдет до реки, бросится в воду и избавит мир от своего бессмысленного существования.