До пика дохожу достаточно быстро, разряжаюсь, выхожу, стягиваю резинку и кидаю в урну. Всё происходит как-то механически, будто я не человек, а робот какой-то. Удовлетворение не приходит, раздражение не уходит. По вискам прошибает пульс, отбивая: «я люблю тебя, Мо», «хочу, чтобы ты был первым». Не могу понять, почему продолжаю крутить слова Бубы.
— Это всё?! — восклицает неудовлетворённая красотка, когда я, не обращая внимания на её протесты, начинаю одеваться. — Ты козёл, Аристов!
Да хоть трижды. Как-то похуй. Мне домой надо. Спать. Всё раздражает: кидалово Кима, этот клуб, весь этот вечер, Мирослава со своими признаниями. А Оксана… просто попадает оптом.
Наверное, всё даже к лучшему. Не надо думать, как сваливать от неё потом. И Мечникова после сегодняшнего точно должна отвалить.
Всё же прекрасно сложилось. Тогда почему внутри так гадко?!
Мира действительно отвалила. Четыре года — ни слуху ни духу. И я до сих пор не понимаю, почему именно тот вечер помню до мельчайших деталей, будто он не остался в прошлом, а где-то застрял во мне. И ещё меньше понимаю, что чувствую сейчас, узнав о её прибытии. Желания общаться нет. Наверное.
Но любопытство — есть. И, судя по всему, это куда хуже.
Глава 3. Матвей
Промотав в голове тот вечер четырёхлетней давности, не замечаю, как долетаю до клуба, где должен забрать Кима.
— Здоро’ва, — тянет он лапу и лыбится во весь рот, падая на пассажирское. — Рейс задержали, так что успеваем. Прокладывай маршрут к «Шарику».
Отвечаю на рукопожатие коротким кивком, забираю телефон, даже бровью не веду — ни на его помятый вид, ни на то, как его после очередных «подвигов» слегка ведёт из стороны в сторону. Его образ жизни мне, мягко говоря, чужд. Но читать нотации взрослому кабану — занятие бесполезное и ниже моего прайса.
— Слушай, — Ким чешет затылок, — у нас сегодня типа семейный ужин. Может, присоединишься? Матушка будет рада.
— Пас. Может, в следующий раз. Путь до коттеджей с Жвачкой на пассажирском — это мой максимум на вечер, — улыбаюсь уголком губ.
— Хаха, ну как знаешь.
До аэропорта долетаем почти без пробок — редкое, мать его, чудо для этого времени суток. А у меня внутри будто мотор заводится: странная смесь азарта и предчувствия чего-то не очень хорошего.
Стою посреди зала ожидания и искренне не понимаю, каким фокусом Киму удалось выманить меня из машины. Я ведь чётко планировал отсидеться там — в тишине, без людей и лишних раздражителей. Но нет: «пойдём кофе выпьем» — и я, как последний идиот, соглашаюсь.
Будто не знаю, что за этим «кофе» обычно следует.
Изначально план был примитивный, почти гениальный: держаться как можно дольше и как можно дальше — от толпы, от суеты и, главное, от Мечниковой. Не лезть, не искать, не пялиться. Просто переждать.
Потому что, когда Ким что-то решил, проще идти рядом, чем потом отлавливать его по всему терминалу.
Мы оба прекрасно понимаем: когда Ким под градусом, кофе ему нужен примерно так же, как коту диплом МГУ. Нетрезвый Ким — это отдельный жанр искусства. Ходячий стендап без сценария, без цензуры и без тормозов.
С той самой детской непосредственностью, которая у него включается строго после третьего «рокса» — и отключается уже только вместе с сознанием.
Мы садимся у зоны прилёта, и буквально через пару минут он мутирует из вполне нормального двадцатишестилетнего мужика в пубертатного придурка, которому жизненно необходимо совершить какую-нибудь дичь, иначе он просто загнётся от скуки. И, сидя рядом с ним, я чувствую, как на горизонте поднимается буря уровня «красный».
— А давай по десятибалльной? Как раньше! — с горящими глазами предлагает этот дурак поиграть в игру, которую мы придумали в том самом пубертатном возрасте, когда начали обращать внимание на девчонок и оценивать степень желания вдуть. Будто от нашего желания в те времена могло что-то переломиться.
— Хер ли делать… Давай.
Развалившись в креслах напротив зоны прилёта, как два идиота, вернувшиеся в тринадцать, запускаем эту карусель долбоебизма.
Правила старые:
первые пять баллов выносим за внешний вид — одежда, обувь, причёска, лицо, фигура;
вторые пять — степень ебабельности.
Ким ловит пёструю юбку с разрезом до кромки красных трусов, разворачивается так резко, что едва не ломает себе шею:
— Ух, смотри, какая конфета, — показывает на длинноногую рыжуху в сарафане. — Четыре из пяти за внешность, балл снимаю за сандалии. И пять сверху — говорят, рыжие огонь в постели.
— Не люблю рыжих, и руки у неё толстые. Дам три и два сверху, — хохочу, вливаясь в залипушную тему. — Ну, может, три сверху, если совсем с голодухи.
Винтажных милф с уверенным жизненным пробегом мы по умолчанию записываем в «10 из 10» и ржём, как кони. Не потому что фетиш, а потому что росли на «Американском пироге» и святой легенде про мамашу Стифлера — там это был мем, а не диагноз.
Совсем мелких и всех, у кого при взгляде возникает вопрос «а паспорт-то где?», — сразу отправляем в безоговорочный pass. Без дискуссий, без философии.
И если герантофилия пролетает в формате стёба — особенно когда смотришь на бодрых романтиков в стиле «Максим Галкин и Солнцев», косящих под вечную молодость рядом с бабушками музейной ценности, — тут хотя бы всё по обоюдному согласию и с нотариусом под боком.
А вот педофилия — это уже не шутки, не мемы и не «ну там сложная история». Это уголовка, точка. Поэтому все эти мутные байки с «белыми носочками», «на донышке» и прочими шурыгинскими флешбэками пусть остаются в архивах телеканалов, которым всё равно, чем забивать эфир. Нам такого счастья не надо.
Ким кивает куда-то вперёд:
— Вот той в шортах даю пять из пяти и тройку сверху.
— Почему сверху всего три? — спрашиваю в недоумении: деваха вроде годная, — и в ту же секунду замечаю её.
Брюнетка выделяется на фоне общей массы сразу, без стараний. Укороченные розовые лосины сидят на ней вызывающе: ноги — как на анатомическом плакате, бёдра покатые, без показной качки, ровно настолько, чтобы ладонь в голове сама начала примеряться — где лечь, как лечь и что из этого выйдет.
Топ держит небольшую грудь, но соски проступают так бесстыже, что мозг на секунду зависает. Тело на недельной голодовке реагирует мгновенно и без переговоров: пах наливается, трахаться охота зверски. Автоматически прикидываю — а не подойти ли, не обменяться ли номерами. Закину Мечниковых домой, предложу пересечься. Почему бы и нет.
Её походка цепляет взгляд намертво — видимо, я пялюсь слишком откровенно, потому что она будто чувствует это: поднимает взгляд — и меня ведёт, без преувеличений. А когда она роняет наушник и нагибается за ним, не сгибая колен, всё тело коротит. В паху особенно. Фантазия тут же уходит в вариации поз, в которых её можно гнуть — медленно, долго, с чувством.
Шарю в памяти и делаю зарубку: гимнасточек у меня ещё не было. Плавная линия поясницы, округлые ягодицы, глянцевые лосины — всё это удваивает накал желания, как хороший, чёткий удар по корпусу.
— Вот той гимнастке ставлю пять из пяти и пятёрку сверху, — выдыхаю и уже собираюсь подойти, пока этот проныра меня не опередил.
— Придурок, — ржёт Ким, пихая меня локтем, поднимается и машет МОЕЙ гимнастке.
Брюнетка на секунду замирает, глаза вспыхивают — и она, взяв небольшой разгон, прыгает ему на шею.
— Кииим! — звонкое, молодое, слишком знакомое.
Он подхватывает её без усилий, как будто она весит грамм двести.
— Привет, Мирочек, — целует в висок сестру.
А я, припоминая наш последний разговор, понимаю, что вряд ли мне перепадёт такое приветствие. Внутри всё проваливается. И пока я хлопаю глазами, догоняя реальность, понимаю: у меня только что встал — на Жвачку.
Мирослава Мечникова. Ребёнок, которого я когда-то таскал за шкирку с детских площадок, заставляет мою ширинку дымиться. То, о чём говорит Ким, я пропускаю, как и несколько ударов где-то под левым ребром.