В этом вопросе — не в словах, а в том, как она его задала, с какой надеждой и страхом одновременно — была вся её семилетняя ноша. Не «как ты», а «ты останешься?». Это и был её крик души, спрятанный в простых словах.
Николаус почувствовал, как что-то холодное и тяжёлое сжимается у него под рёбрами. Анна не жаловалась. Она не рассказывала о страхах, о ночах при чужих солдатах в городе, о том, как прятала дочь или выбивала хоть какую-то еду. Она констатировала факты, как донесение: «позиция удержана, потери такие-то, боеприпасы на исходе».
— Окончательно, — тихо сказал он. — Вижу дом… держите.
— Держим, — коротко бросила она и встала. — Покажешь, что привёз? Или сразу спать? Ты, небось, вымотался.
Вечер прошёл в той же странной, деловой атмосфере. Ужинали все вместе: Николаус, Анна, Иоганн и Лена. Разговор вертелся вокруг самых приземлённых тем: цена на гвозди у кузнеца, соседка ожеребилась, нужно починить жёлоб, иначе к лету фундамент размоет. Иоганн говорил мало, в основном отвечая на прямые вопросы. Лена много молчала. Николаус ловил себя на том, что его солдатский ум, отточенный на оценке местности и расчёте траекторий, теперь автоматически пытается просчитать напряжение в этом молчании, расстояния между людьми за столом, смысловые минные поля в простых фразах. Это был новый театр военных действий, и он не знал его правил.
Николаус вдруг остро осознал: здесь, за этим столом, он — рекрут. Новобранец в мирной жизни. И все это видят. Анна, Иоганн, Лена — они ветераны. Они семь лет держали оборону без него. А он явился под конец, с нашивками, которые здесь ничего не значат, и ждёт, что ему уступят командирское место. Не уступят. И не должны. Ему предстоит заслужить его заново.
Позже, когда в доме начали расходиться, Анна кивнула в сторону лестницы.
— Иди, располагайся. Я скоро.
Николаус прошёл в их спальню — ту самую, которую они делили семь лет назад. Иоганн поставил сундук у стены рядом с резным деревянным сундуком Анны. Комната была чистой, но несла на себе отпечаток долгого перекоса в одну сторону. На прикроватном столике Анны стояла лампада, лежали молитвенник и коробочка с иголками. На его столике — пусто. Половина комода была заставлена её вещами: гребнями, лентами, пузырьками. Другая половина пустовала, будто ждала.
Но кое-что оставалось на своих местах. На гвозде у изголовья его стороны кровати висел халат. На полке над кроватью, между её свёртками с сушёными травами, стояли две его книги. Анна не выбросила супруга из этого пространства. Она законсервировала его присутствие, но заполнила пустоты своей одинокой жизнью.
В углу, правда, стояли мешки с чем-то сыпучим, а на единственном стуле лежала корзина с пряжей. Хранить это здесь, в сухой комнате, было практично.
В дверях показался Иоганн. Он, видимо, заметил взгляд отца.
— Мешки с луком. И зерно. От сырости в кладовке портится. Сейчас уберу в сени, — сказал он, входя. Действовал юноша быстро, без лишних слов, перенося мешки, вытирая следы на полу. Его движения в этой комнате были почтительными, осторожными, как в чужом, но важном месте.
— Спасибо, — сказал Николаус, когда Иоганн, взяв корзину, задержался на пороге.
Тот кивнул, его взгляд скользнул по двум сундукам, стоящим рядом, по двум подушкам на широкой кровати.
— Завтра… если что по хозяйству, я тут, — сказал он как-то неловко и вышел, притворив дверь.
Николаус разобрал свой сундук. Мундир не стал вешать — он смотрелся бы здесь иконой прошлого. Сложил его в свой сундук поверх других вещей. Книги поставил на комод, между её лентами и пустым пространством.
Перед сном спустился за водой и услышал из-за двери в кухню сдержанные голоса. Анна и Лена.
— …всё будет как надо. Привыкнем, — говорила Анна, и голос её звучал устало, но твёрдо.
— А где вы… то есть… — неуверенно начала Лена.
— Мы в своей комнате. Всё на своих местах. Иди спи.
Возвращаясь обратно, Николаус столкнулся с идущей на цыпочках дочерью, та, увидев отца, кивнула и скрылась в своей каморке. Николаус вошёл в спальню.
Анна уже сидела на краю кровати со своей стороны, в длинной ночной рубашке и расчёсывала волосы. Движения были медленными, привычными. Она не посмотрела на него, но сказала:
— Вода в кувшине свежая, — кивнув на его прикроватный столик, где теперь стоял глиняный кувшин.
Он помнил. Она — тоже.
Николаус разделся в темноте, стараясь не шуметь, чувствуя себя неловко в этой близости после стольких лет. Надел ночную рубаху из сундука — грубую, пахнущую прошлым.
Кровать прогнулась под его весом с привычной стороны. Между ними лежала полоса прохладной простыни. Они лежали на спине, глядя в потолок, слушая непривычную тишину, в которой теперь слышалось дыхание друг друга.
— Всё болит, — тихо, уже в темноте, сказала Анна, и было неясно, о теле ли после долгого дня или о чём-то другом.
— Да, — ответил он. — Всё.
Он почувствовал, как её рука в темноте осторожно нащупала его руку, лежащую вдоль тела. Её пальцы коснулись не ладони, а старого шрама на запястье от ожога порохом. Она провела по нему подушечкой большого пальца, один раз, будто сверяя карту с местностью.
— Спокойной ночи, Николаус.
Он хотел сказать ей что-то важное. Что помнил её каждую ночь. Что её письма носил у сердца, под мундиром, и они приняли на себя осколок при Кунерсдорфе. Что он вернулся не потому, что больше некуда идти, а потому что здесь — единственное место, где он вообще был собой. Но слова не шли. Они застряли где-то между горлом и грудной клеткой, там же, где семь лет копилась невысказанная боль. И он просто сказал:
— Спокойной ночи, Анна.
Они лежали, разделённые дюймами и годами, слушая, как за окном воет ветер. Их брачное ложе, бывшее когда-то местом близости, а потом — её одиноким убежищем, теперь стало нейтральной территорией, которую предстояло заново открывать. Не в бою, а в этой тяжёлой, живой тишине.
Утром Николауса разбудил не горн, а запах жареной ржаной муки и звонкие, уверенные удары топора во дворе. Он подошёл к окну. В сизой дымке холодного утра, Иоганн колол дрова. Юноша работал в одной рубахе, несмотря на морозец, и каждое его движение — замах, удар, откидывание полена — было лишено суеты, экономично и смертельно точно. Поленья раскалывались с сухим треском именно по середине. Николаус смотрел несколько минут, отмечая про себя силу и выносливость сына, а затем оделся и вышел.
Иоганн, заметив отца, на мгновение замер, топор в верхней точке замаха, затем плавно опустил его, воткнул лезвием в колоду.
— Холодно. Тебе бы внутри, — сказал он, и в его голосе не было сыновьей почтительности, а была простая констатация факта, смешанная с долей ответственности за этого хромого, неприспособленного к мирному быту человека.
— Ничего, — отозвался Николаус, подходя ближе. Поленница, которую складывал Иоганн, была высокой и в целом аккуратной, но её угол вызывал у бывшего артиллериста инстинктивное беспокойство. — Угол кривоват, может завалиться.
Иоганн нахмурился, критически оглядел свою работу.
— Вроде ровно, — пробурчал он, но в его тоне была не обидчивость, а скорее профессиональный интерес.
— Основание должно быть шире верха, — Николаус сделал отрывистый жест рукой, как будто чертил схему на песке. — Как у редута. Иначе любое смещение центра тяжести — и всё.
Иоганн молча посмотрел на него, затем на поленницу. Наклонился, передвинул два нижних, самых толстых полена, развернув их плоской стороной. Выпрямился. Конструкция теперь стояла не просто ровно, а монументально устойчиво, как будто вросла в землю.
— Так лучше, — констатировал юноша, и в углу его рта дрогнуло что-то похожее на улыбку.
— Так лучше, — согласился Николаус.
Из дома вышла Анна, неся пустое деревянное ведро. Она увидела их стоящих вместе перед поленницей, на секунду замедлила шаг, её взгляд стал оценивающим, быстрым. Затем крикнула с лёгкой улыбкой:
— Иоганн, не стой как пень, воды принеси, скотина пить хочет! Николаус, завтрак скоро. Не студи ноги попусту.