«Солдат, — ответил он тогда, — но без трубки. Привык как-то».
И вот теперь он стоял перед табачной лавкой и чувствовал странное, необъяснимое любопытство. Ноги сами повернули к двери.
Внутри пахло так густо и терпко, что у Николауса на мгновение закружилась голова. Смесь табачных листьев, каких-то трав, старого дерева и ещё чего-то неуловимого, восточного, сладкого. Полумрак, лишь несколько свечей горели на прилавке да солнечный свет пробивался сквозь маленькое, засиженное мухами оконце.
Полки тянулись вдоль стен от пола до потолка, и на них — чего только не было! Глиняные трубки, белые и красноватые, лежали рядами, как солдаты на плацу. Фарфоровые, расписные, с золотыми ободками, явно для богатых господ, красовались на отдельных подставках. Были и деревянные — вишнёвые, грушевые, буковые, но всё больше простые, грубоватой работы, для простого люда.
За прилавком стоял пожилой мужчина в опрятном, хоть и поношенном сюртуке. Увидев посетителя, он чуть приподнял брови — в такой час покупатели редко заходят, больше к вечеру, когда дела сделаны, — но ничего не сказал, только кивнул приветливо.
Николаус медленно прошёлся вдоль полок, разглядывая трубки. Как столяр, он сразу оценивал работу: вот эта небрежно обточена, видно, что мастер спешил; вот у этой мундштук криво поставлен — курить, наверное, неудобно будет; а эти, фарфоровые, красивы, но хрупки — чихнёшь, и разлетится.
Хозяин, наблюдавший за ним, наконец заговорил:
— Вы, я погляжу, господин, с понятием. Не первый раз трубки выбираете?
Николаус обернулся, усмехнулся:
— Столяр я. С деревом работаю. Вот и смотрю, как другие мастера трудятся.
— А, столяр — это уважаемо, — оживился хозяин. — Тогда вы, может, и морёный дуб оцените. У меня есть одна вещица, редкая. Я её из Северной Германии привёз, — продолжал хозяин. — Там, в Померании, старые мастера ещё работают. Говорят, из запасов ещё довоенных — до Первой Силезской войны. Всё берег для особого покупателя.
Он вышел из-за прилавка, подошёл к отдельной полочке, прикрытой тряпицей, и осторожно, почти благоговейно, снял её.
— Прошу.
Николаус шагнул ближе — и замер.
Трубка лежала на мягкой бархатной подкладке, и даже в полумраке лавки было видно, что это вещь особенная. Она была выточена из цельного куска тёмного, почти чёрного морёного дуба — дерево, пролежавшее в болоте не одну сотню лет, впитавшее в себя всю мощь земли и воды. Поверхность его отливала благородной патиной, гладкая, тёплая на вид, и казалась живой, дышащей.
Длинный мундштук из серебра — не крикливо-блестящего, а тускловатого, с мягким, тёплым отливом, какой бывает у вещей, что пережили не одно поколение. У самого соединения с чубуком — тончайшая гравировка: ветвь дуба с тремя маленькими листочками. Работа была столь искусна, что, казалось, листья вот-вот зашелестят от лёгкого дуновения.
Чашечка — идеально круглая, гладкая, без единого изъяна. Древесный рисунок расходился от неё красивыми волнами — такие узоры бывают только у старого, выдержанного дерева. Трубка была новой, ни разу не куренной, и от этого казалась особенно чистой, нетронутой, ждущей своего часа.
— Можно? — спросил Николаус, и голос его чуть сел.
— Берите, берите, — кивнул хозяин.
Николаус протянул руку и взял трубку. И в то же мгновение почувствовал — тяжесть в ладони была неожиданной, веской, осязаемой. Трубка словно сама легла в руку, пальцы сами нашли удобное положение, будто она всю жизнь только и ждала, чтобы он её взял.
Он гладил поверхность, проводил пальцем по гравировке, по холодному серебру, по тёплому, чуть шершавому дереву. Как столяр, он оценивал качество полировки — безупречное. Как мастер, понимал, сколько труда вложено в эту вещь.
— Морёный дуб, — тихо сказал хозяин, подходя ближе. — Знаете, что это такое? Дерево, что сотни лет в болоте пролежало. Вода из него всё лишнее вымыла, только сердцевину оставила — крепкую, чёрную, как камень. Такое дерево огня не боится, влаги не боится, времени не боится. Вещь — на века.
Николаус молчал, не в силах оторваться от трубки.
Продавец вдруг спросил:
— Вы, господин, служили, вижу? Хромаете чуть… И руки — не только столярные, солдатские тоже. По себе знаю.
Николаус поднял глаза. Взгляд хозяина был понимающим, своим.
— Под Лейтеном были? — спросил тот.
— Был. И под Лобозицем, и под Кунерсдорфом, — ответил Николаус коротко, как отвечают солдаты, не любящие долгих рассказов.
Хозяин кивнул, и на мгновение в лавке повисло молчание — то особое, солдатское, когда слова не нужны.
— Я под Лейтеном ногу потерял, — сказал хозяин тихо. — Не совсем, но хромаю, как видите. Потому и в торговлю подался. В каких войсках довелось?
— В артиллерии, — коротко ответил Николаус.
— Артиллеристы народ основательный, — улыбнулся хозяин. — Им и трубка нужна основательная. Не какая-нибудь глиняная одноразовая, а на всю жизнь.
Николаус снова посмотрел на трубку. Она лежала в его руке, тяжёлая, надёжная, и от неё исходило какое-то тепло — не физическое, а душевное, что ли. Будто он держал не просто кусок дерева с серебром, а что-то большее.
— Сколько? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Хозяин назвал цену. Николаус внутренне присвистнул — дорого. Для столяра, конечно, не разорительно, но и не мелочь. На эти деньги можно было купить новый инструмент, или добрые сапоги, или пару месяцев кормить семью.
Внутренний голос заворчал: «Ты что, с ума сошёл? Никогда не курил, и вдруг — такая трата. Анна скажет — транжира. На что она тебе?»
Но рука не выпускала трубку. И чем дольше он её держал, тем яснее понимал — это его вещь. Не объяснить почему. Просто — его.
Николаус вспомнил слова Фрица: «Хорошая вещь сама тебя находит». И ещё: «Трубка — на всю жизнь. Переживёт и тебя, и детей твоих, если беречь».
— Беру, — сказал Николаус и сам удивился твёрдости своего голоса.
Хозяин довольно кивнул, будто иного ответа и не ждал. Он ловко завернул трубку в мягкую холстину, перевязал бечёвкой и протянул Николаусу.
— Табак какой предпочитаете? — спросил он. — Для начала советую самый простой, виргинский. Не крепкий, не сладкий — в самый раз, чтобы привыкнуть.
— Давайте, — согласился Николаус. — И ещё… как её раскуривать? Я, признаться, не курил никогда. Так, баловался с товарищами.
Хозяин улыбнулся:
— Набьёте не туго, чтобы тянулось, раскурите от лучины или свечи — и всё. Первые затяжки тяжёлые будут, кашлять станете. А потом привыкнете. И запомните: трубка — она как жена. Любить надо, холить, чистить после каждой курки. Тогда и служить будет долго.
Николаус расплатился, спрятал свёрток в сумку и вышел из лавки. На улице уже смеркалось, зажигались первые фонари, где-то вдалеке перекликались ночные сторожа.
Он шёл домой, прижимая сумку к боку, и чувствовал себя мальчишкой, который стащил у отца запретную сладость. На душе было легко и празднично — впервые за долгое время он купил вещь не для дела, не для работы, не для семьи, а просто для себя.
У старого дуба на окраине города он не выдержал — сел на лавочку, достал свёрток, развернул холстину. В сгущающихся сумерках трубка выглядела ещё благороднее — тёмное дерево впитало последние лучи заката и светилось изнутри янтарём. Серебро мягко поблёскивало, три дубовых листочка словно шевелились на ветру.
Николаус вертел трубку в руках, гладил гладкую чашечку, пробовал, как ложится в пальцы, как мундштук прикусывается. Хороша. До чего же хороша!
Домой он влетел почти бегом. Анна уже хлопотала у печи, пахло тушёной капустой и жареным луком.
— Ну что, пришёл, бродяга? — встретила она его. — Нитку купил?
Николаус молча выложил на стол моток суровой нитки, потом гвозди, потом кусок орехового дерева. Анна одобрительно кивнула.
— Молодец. А это что? — она кивнула на свёрток, который супруг всё ещё прижимал к груди.
Николаус, как фокусник, развернул холстину и положил трубку на стол. Анна замерла, разглядывая.