Глеб не кричал. Он просто поднял свой кубок со сбитнем, глядя на Марину поверх голов.
И чуть заметно кивнул.
Это был тост. Без слов.
«За нас. За то, что мы сделали».
Марина схватила свою чарку (с квасом, ей нужна была трезвая голова) и залпом выпила.
— Горько! — вдруг ляпнул какой-то совсем пьяный дружинник, перепутав повод.
Его тут же толкнули в бок: «Дурак, не свадьба же!».
Марина нервно хихикнула.
Действительно. Не свадьба.
Это были поминки. Поминки по её спокойной жизни.
Пир шел своим чередом — шумный, пьяный, пахнущий мясом и хмелем. Но для Глеба и Марины он стал лишь фоном, гулом в ушах.
Глеб, сидевший во главе стола, вдруг поморщился, коснувшись плеча. Поймал взгляд Марины. Едва заметно кивнул на боковую дверь.
— Марина, — тихо сказал он, когда она, якобы невзначай, подошла к его стулу. В шуме пира их никто не слышал. — Плечо горит. Огнем печет. Глянешь?
Она кивнула.
Это была её работа. И её единственный легальный повод коснуться его, не вызывая пересудов.
— Идемте в боковушку, Глеб Всеволодович. Тут грязно, и дым ест глаза.
Они вышли в небольшую комнату рядом с гридницей — «светлицу», где обычно хранили посуду и одежду. Здесь было тихо и прохладно. Сюда почти не долетал гул застолья, только глухие удары кубков о столешницы.
Евдокия осталась в зале занимать гостей. И это был подвиг с её стороны — отпустить их вдвоем, зная то, что она знала.
Глеб тяжело опустился на узкую лавку, выдохнул сквозь зубы.
Одной рукой, морщась от боли, сдернул пропитанную потом и сукровицей рубаху через голову.
Марина замерла на секунду.
Тело воина. Карта его жизни.
Старые, побелевшие шрамы от сабельных ударов. Круглый след от татарской стрелы. Синяки, полученные сегодня в давке.
И свежая, рваная рана на плече. Полевой цирюльник зашил её грубо, «через край», стянув края кожи суровой ниткой, как мешок с овсом. Вокруг раны кожа была красной, воспаленной.
— Коновалы… — прошептала Марина, моя руки в рукомойнике. — Кто ж так шьет…
— Живой — и ладно, — буркнул Глеб.
— Воспаления пока нет, — профессионально сказала она, касаясь горячей кожи. — Но швы грубые. Тянуть будет долго. Рукой не двигай.
Она достала из поясной сумки баночку с мазью (нутряной жир, прополис и немного ледокаина из её запасов — совсем чуть-чуть, чтобы снять боль).
Её пальцы, прохладные и мягкие, скользнули по его горячему плечу, втирая мазь.
Глеб вздрогнул. Мышцы под её пальцами стали каменными.
— Больно? — Марина отдернула руку.
— Нет, — хрипло, почти шепотом ответил он. — Наоборот.
Он поднял на неё глаза.
В них, затуманенных болью, усталостью и хмелем, была такая тоска, такая неприкрытая мужская жажда, что Марине захотелось завыть. Воздух в тесной каморке наэлектризовался.
— Ты сегодня… страшная была, — вдруг сказал он, не отводя взгляда. — Там, на санях. С факелом в руке. Волосы по ветру, глаза горят… Красивая и страшная. Как валькирия из варяжских сказок. Я думал, мне мерещится.
— Я просто хотела жить, Глеб. — Марина бинтовала плечо, стараясь не смотреть ему в лицо. — И чтобы ты жил. Я эгоистка.
— Жил…
Он вдруг перехватил её руку — здоровую, но испачканную сажей. Прижал её ладонь к своей щеке.
Жесткая, колючая щетина царапнула кожу.
— А как жить теперь, Марина? Я ведь должник твой. И не только за жизнь. Ты мою честь спасла. Мой город.
Он потерся щекой о её ладонь, как большой, усталый зверь.
— Я же вижу, как ты смотришь. И ты видишь, как я смотрю. А у меня — венчание. У меня — долг.
Сердце Марины колотилось где-то в горле.
— Ты мне кофе заказал, — улыбнулась она грустно, пытаясь перевести всё в шутку, хотя губы дрожали. — Три мешка. Мы в расчете, Воевода.
— Не в расчете, — он покачал головой, и в глазах его мелькнула тьма. — Ох, не в расчете мы с тобой, лекарка…
Глеб потянулся к ней. Медленно, давая шанс отстраниться.
Марина не отстранилась. Она замерла, глядя на его губы.
Дверь резко, с грохотом распахнулась.
Марина отдернула руку, словно обожглась. Глеб дернулся, мгновенно натягивая рубаху на плечи, закрываясь.
На пороге стоял Кузьма.
Хмель с десятника слетел мгновенно. Его лицо было белым, как полотно, губы тряслись. В глазах плескался тот самый животный ужас, что был в лесу.
— Воевода… — выдохнул он, не замечая (или делая вид) их близости. — Беда. Или чудо. Не пойму.
Глеб встал. Боль и нежность исчезли. Перед Мариной снова стоял командир.
— Что там? Татары?
— Мы сани разгружали, во дворе… — Кузьма сглотнул, комкая шапку в руках. — Ну, шкуры вытряхивали, солому кровавую убирали… А там, на самом дне, под рогожей, в углу забился…
Он перевел дух.
— Тверской там. Ратник. Живой. Мы его, видать, случайно зацепили, когда отходили, он в сани прыгнул. Или сам залез со страху.
— Пленный? — Глеб нахмурился, рука легла на пояс, где должен быть меч. — Лазутчик? Тащите сюда. Допросим.
— Не совсем пленный, княже… — Кузьма попятился, перекрестившись дрожащей рукой. — Не говорит он. И не смотрит.
Десятник поднял на Воеводу страшные глаза.
— Ты сам глянь. Он… порченый.
— В смысле? Раненый?
— Нет. Белый.
Кузьма понизил голос до шепота:
— Он ледяной, княже. И глаза у него… как у Них. И шепчет он. Сидит в санях и шепчет. А парни, что рядом стояли… они вдруг ножи побросали и в снег лечь захотели.
Марина похолодела.
Троянский конь.
Они привезли ЭТО внутрь городских стен.
— Изолировать! — крикнула она, хватая сумку. — Никому не подходить!
— Поздно, — прошептал Кузьма. — Двое наших уже рядом с ним сели. И вставать не хотят.
Их вывели на задний двор терема.
Веселье в гриднице продолжалось — гул голосов, стук кружек и пьяный смех доносились сюда глухо, словно из другого мира.
Здесь, на морозе, было тихо и страшно.
Снег во дворе был утоптан сотнями ног, но сейчас он казался могильной плитой. Луна, прорвавшаяся сквозь тучи, заливала всё мертвенным, синюшным светом.
Игнат и двое дюжих дружинников с трудом удерживали человека.
Он был одет в добротный, хоть и изодранный тверской кафтан, но сейчас одежда висела на нем, как на вешалке. Шапки не было. Волосы смерзлись в ледяной, кровавый колтун.
Но страшнее всего было лицо.
Оно не выражало ничего. Абсолютно гладкое, расслабленное, как восковая маска. Мышцы обвисли. Глаза были открыты широко, не моргали. Зрачки расширены во всю радужку, поглотив цвет, превращая глазницы в две черные, бездонные дыры.
Он не стоял сам — висел на руках стражников, поджимая ноги, словно марионетка с перерезанными нитями.
— Эй! — Глеб подошел вплотную, перехватив здоровой рукой воротник пленника. Встряхнул так, что голова того мотнулась. — Ты чьих будешь? Сотня какая? Кто послал?
Человек не отреагировал. Голова безвольно упала на грудь и вернулась на место, как на шарнире.
— Он немой? — спросила Марина, подходя ближе и кутаясь в шаль. В ней проснулся врач-диагност, отодвигая страх.
— Мычал что-то, пока тащили из саней, — буркнул Игнат, которому явно было не по себе держать это существо. — А сейчас затих. Тяжелый, зараза, как камень. И холодный…
Марина поднесла факел к самому лицу пленника.
Зрачки не сузились. Реакции на свет — ноль.
Она коснулась его лба тыльной стороной ладони. Отдернула руку.
— Ледяной, — прошептала она. — Температура окружающей среды. Он должен быть мертв. Это глубокая гипотермия. Или кататония.
Вдруг пленник открыл рот.
Из горла вырвался звук. Не речь. Странный, вибрирующий, механический свист, похожий на помехи в радиоэфире.
При этом — жуткая деталь — изо рта не шел пар. Внутри него не было тепла.
— …ссссс… ищут… ссссс… тепло… ссссс… матка зовет…
Глеб отшатнулся, рука легла на рукоять ножа.
— Что он несет? Какая матка?