Напиток получался злым, жгучим, горьким.
— Вот, — она поставила дымящуюся кружку перед Рыжим. — «Зверобой». Пей залпом. Как ударит в жар — значит, пошла ярь по жилам.
Рыжий выпил, зажмурившись.
Глаза его полезли на лоб. Рот и горло обожгло огнем специй. Пот выступил на лбу мгновенно. Кровь прилила к лицу.
— Ух… — выдохнул он, хватая ртом воздух и вытирая слезы. — Ядреный! Пробрало до печенок! Чувствую, матушка! Печет внутри! Горит!
— То-то же, — кивнула Марина важно. — Кровь играет. С тебя два алтына.
— Два⁈ — поперхнулся мужик, едва не выронив кружку. — Вчера бабы по алтыну сказывали!
— То для баб. Сладость, баловство. А это — мужская сила. Лекарство. Там специи заморские, дорогие. А лекарство дешевым не бывает.
Она посмотрела на него строго.
— К тому же, считай это налогом. На вчерашний погром и моральный ущерб моему петуху.
Рыжий кряхтел, чесал в затылке, но серебро выложил.
Два алтына за вареный сорняк с перцем.
Он уходил, чувствуя, как капсаицин и горячая вода разгоняют кровь в животе, и свято веря, что сегодня ночью он будет героем. Плацебо, помноженное на физиологию, творило чудеса.
К обеду толпа рассосалась.
Мешок с корнями опустел наполовину. Глиняная банка с монетами, стоящая на столе, была тяжелой и приятной на ощупь.
Дуняша, вытирая стол, сияла как начищенный медный таз.
— Матушка, а Потап-то… Соседка сказывала, кабак его пустой стоит. Ни души. Мужики говорят: «Чего кислятину пить, пойдем к вдове за силой». Потап с горя сам напился и спит на столе, храпит, аж ставни трясутся.
Марина усмехнулась. Она пересыпала серебро в кожаный кошель.
— Вот так, Дуняша, — сказала она, глядя в окно на вывеску «Черное Солнце», которая теперь блестела, оправдывая свое имя. — Запомни урок. Худая молва бежит быстрее доброй.
Она затянула шнурок на кошеле.
— Чем громче они кричали «Не ходите!», тем больше людей пришло посмотреть. Запретный плод сладок.
Она посмотрела на улицу, где уже собиралась новая группка страждущих, боязливо косясь на окна.
— Готовься, Дуня. Завтра нам придется расширять штат. И, кажется, мне нужно поговорить с Глебом о проценте. Он все-таки наш главный… глашатай.
* * *
Только что за окном кипела жизнь: переругивались возницы, скрипели полозья, перекликались торговки.
И вдруг — тишина.
Словно кто-то невидимый накрыл улицу тяжелым, душным колпаком.
Дуняша, весело гремевшая ведрами у печи, замерла. Её румяное лицо побелело. Она медленно, пятясь задом, зашла за печной столб и буквально вросла в тень, стараясь стать невидимой.
Дверь отворилась. Не рывком, не со стуком. Она открылась плавно, беззвучно, словно сама собой.
В избу вошла Евдокия Волкова.
Она была похожа на глубокую, черную трещину в сияющем зимнем дне.
Высокая, иссохшая, затянутая в глухое черное сукно до самого подбородка. На голове — темный плат, повязанный так туго, что лицо казалось восковой маской, натянутой на череп. Кожа её была пугающе прозрачной, с синеватым отливом, а под глазами залегли черные провалы — следы бессонных ночей и бесконечных земных поклонов.
От неё пахло не морозом и свежестью. От неё пахло тяжелым, застарелым ладаном, воском дешевых свечей и тленом. Запах склепа.
Евдокия остановилась посреди залы. Она не оглядывалась. Её взгляд, неподвижный, фанатичный и колючий, был прикован к Марине.
Марина стояла за своим столом-прилавком. Она не шелохнулась, не опустила глаз. В чистом переднике, с волосами, собранными в аккуратный узел, она выглядела воплощением земного, теплого, сытого порядка.
— Я пришла посмотреть на ту, что губит душу моего мужа, — голос Евдокии был сухим и ломким, как шелест старого пергамента.
Марина спокойно вытерла руки полотенцем.
— Ваш муж здесь просто завтракает, Евдокия Андреевна. Еда — это не погибель. Воеводе нужны силы, чтобы держать меч и город. На пустой желудок много не навоюешь.
— Силы… — Евдокия горько усмехнулась, и эта усмешка больше походила на болезненную гримасу. — Ты подменяешь вечность минутным жаром в животе. Ты поишь его черным зельем, и он забывает о спасении. Он смеется. Он требует мяса в постные дни. Он перестал слушать отца Варлаама.
Она сделала шаг вперед. Тяжелый чугунный крест на её впалой груди качнулся, глухо стукнув о кость.
— Ты — искушение, Марина. Ты пришла сюда, чтобы разрушить то, что я строила годами молитв. Зачем ты здесь? Чтобы плоть его тешить? Чтобы блуд в нем разжигать?
Евдокия вскинула подбородок. В её глазах стояли слезы, но не жалости, а ярости.
— Посмотри на меня! Я — его законная жена перед Богом. Я сохну в молитве за него, я плоть свою умерщвляю, чтобы грехи его отмолить… А ты… ты даешь ему сладость, которая ведет в геенну.
Марина смотрела на неё. И в её взгляде не было ни страха, ни соперничества.
Только глубокое, профессиональное сострадание врача.
Она видела, как мелко дрожат бескровные пальцы Евдокии, сжимающие четки. Видела, как пульсирует синяя жилка на её виске. Видела серый носогубный треугольник.
«Анорексия на почве религиозного фанатизма. Гипогликемия. Тяжелая анемия. Она же еле стоит».
— Евдокия Андреевна, — тихо, но твердо сказала Марина. — У вас не во мне проблема. И не в кофе.
Она вышла из-за стола, сокращая дистанцию.
— Посмотрите на свои руки. Крови в вас нет, одна вода осталась. Голод разум мутит. Вы убиваете себя, думая, что это угодно Небу. Но Богу не нужны тени. Ему нужны живые люди.
— Замолчи! — Евдокия вскинула руку, пытаясь отгородиться крестным знамением. — Не смей о Боге… своими… блудными губами…
Она вдруг осеклась.
Зрачки её резко расширились, затопляя радужку чернотой. Прозрачное лицо стало пепельно-серым.
Она качнулась. Воздух со свистом вырвался из горла. Рука судорожно схватилась за край стола — того самого, на котором мужики вчера пили «за силу».
— Услада… грех… темно… — прошептала она, и голос сорвался в хрип.
Мир перед глазами воеводши поплыл. Солнечное окно превратилось в черную воронку. Колени подогнулись, и черная фигура начала медленно оседать на пол, как подкошенный серпом сноп.
Марина среагировала мгновенно.
Она перемахнула через лавку одним прыжком.
— Дуняша! Воды! И меда! Быстро!
Она подхватила Евдокию под мышки за секунду до удара, не давая ей разбить голову о дубовый чурбак.
Женщина была легкой, пугающе легкой. Как птичий скелет, завернутый в сукно. Под слоями дорогой ткани прощупывались только острые кости.
— С дороги, — скомандовала Марина высунувшейся из кута Дуняше. — У неё обморок. Голодом себя заморила.
Она уложила жену Воеводы на широкую лавку. Рывком расстегнула тугой ворот, срывая крючки, чтобы дать доступ воздуху.
Дуняша, белая как свежестиранное полотно, принесла ковш воды и туес с медом. Руки у неё тряслись так, что вода расплескивалась на пол.
— Матушка… Если она тут помрет… Воевода нас на воротах повесит… Вместе с курами…
— Не каркай, — отрезала Марина, прощупывая пульс на тонком, как птичья лапка, запястье воеводши.
«Пульс нитевидный. Кожа липкая. Это гипогликемическая кома, начальная стадия. Ей не вода нужна. Ей нужен сахарный удар».
Вслух она скомандовала:
— Ложку!
Марина действовала быстро и жестко, как парамедик на выезде.
Она зачерпнула густой, засахарившийся мед.
Одной рукой сжала челюсть Евдокии, нажимая на точки за скулами и заставляя ту приоткрыть рот. Другой — впихнула сладкую, янтарную массу в рот сопернице.
— Глотай, святая. Глотай, иначе встретишься с Создателем раньше срока. А Глебу ты нужна здесь.
Глава 4.3
Экзорцизм сливками
Евдокия слабо дернулась, пытаясь отвернуться, но рефлекс сработал. Мед начал таять на языке, стекая в горло.
Марина не останавливалась.
— Дуняша, сливки! В ковш! На огонь! Живо!