Она посмотрела на Марину с благодарностью, но в этой благодарности сквозила и тревога.
— Ты добрая, Марина. И зелья твои… сильные. И город тебя принял, и люди к тебе тянутся…
Марина напряглась. Интонация изменилась. Куда она клонит?
— … Но вот что меня печалит, голубушка. Живешь ты у нас уже почитай месяц. Торг ведешь, с людьми знаешься. А в храме Божьем я тебя ни разу не видела.
Удар под дых.
Марина отвела взгляд, начав суетливо переставлять и без того чистые кружки.
— Так… работы много, Евдокия Андреевна. Сами видите — становление дела. От зари до зари кручусь, ног не чую. Бог, он ведь труд любит…
— Работа не волк, — мягко, но настойчиво перебила Евдокия. Голос её стал твердым, как у настоящей боярыни. — А душа — она ухода требует. Без молитвы всякое дело — тлен. Ты ведь крещеная?
Вопрос прозвучал как проверка документов на блокпосту.
— Крещеная, — твердо ответила Марина (касаясь пальцами крестика под платьем — это была правда, хоть и из другого века).
— Вот и славно.
Евдокия отставила пустую чашку.
— Завтра воскресенье. Большая служба будет в соборе. Отец Варфоломей, духовник мой, спрашивал о тебе третьего дня. Говорит: «Что за вдова новая? Крест на вывеске нарисовала, „лекарней“ назвалась, а порог храма не переступает. Не гордыня ли это? Или, упаси Господь, ересь латинская?»
Марина похолодела.
Попасть под подозрение церкви в XV веке — это конец. Это не просто штраф, это бойкот всего города, а то и дознание.
Евдокия накрыла руку Марины своей ладонью. Сухой, горячей и властной.
— Пойдем со мной завтра, Марина. К заутрене. Вместе помолимся.
— Вместе?
— За Глеба.
Марина замерла.
Молиться за Глеба. Вместе с его женой.
Стоять плечом к плечу под куполом, смотреть на строгие лики икон и просить: «Господи, спаси и сохрани раба Твоего Глеба…»
Для Евдокии он — муж, плоть от плоти.
Для Марины он — кто? Любовник, которого не было? Надежда? Чужой мужчина, которого она привязала к себе запахом кофе?
Это было лицемерие высшей пробы. Изощренная пытка.
— Я… — Марина попыталась найти отговорку, лихорадочно перебирая варианты. — Я бы с радостью, но… У меня платья подходящего нет. Всё в пятнах, да и холодно в церкви стоять, у меня шуба худая…
— Я дам, — просияла Евдокия, захлопывая ловушку. — У меня есть шубка лисья, старая, но теплая. И летник темный, скромный, как раз на твой рост. И плат дам шелковый. Заеду за тобой на рассвете. Не отказывай, прошу.
Она сжала пальцы Марины до боли.
— Одной мне страшно за него молиться, Марина. Сил нет. А вдвоем — голоса звонче, Бог скорее услышит. Мы же обе ему добра хотим.
Она заглянула ей в глаза.
— Ты ведь хочешь, чтобы он вернулся живым?
Вопрос был простым. Но для Марины он прозвучал как выстрел в упор.
Скажешь «нет» — враг. Скажешь «не могу» — ведьма.
— Хочу, — тихо ответила она, чувствуя, как внутри всё сжимается. — Больше всего на свете хочу.
— Вот и славно.
Евдокия встала, перекрестилась на новую вывеску за окном (словно благословляя бизнес).
— До завтра, сестрица. Жди на рассвете. Сани пришлю.
Она ушла. Тихо, с достоинством, унося с собой запах ладана и воска.
Марина осталась стоять посреди кофейни, опираясь на стойку, чтобы не упасть.
В воздухе пахло дорогим кофе и безысходностью.
— В церковь… — прошептала она.
Она не знала ни одной молитвы на старославянском. Она смутно помнила «Отче наш». Она не знала, когда кланяться, когда креститься, а когда петь. Она была чужеродным элементом, микросхемой в деревянном срубе.
Но отказать было нельзя.
Отказать жене Воеводы в совместной молитве за мужа — значит признать вину.
— Ну что, Ивашка, — Марина повернулась к выглянувшему из-за печи пацану, который слышал весь разговор. — Готовь воду. Много воды. Буду мыться.
— Куда это вы, барыня? — удивился мальчишка.
— В свет выхожу. Завтра у меня премьера. Будем грехи замаливать.
Она горько усмехнулась.
— Новыми грехами.
Глава 10.1
Чужая молитва
Утро воскресенья встретило Марину не запахом кофе, а медным гулом.
Колокол ударил над самым ухом, тяжелый, вибрирующий звук поплыл над заснеженными крышами, стряхивая иней с деревьев.
Марина стояла посреди избы, глядя в мутное отражение начищенного медного таза (зеркала у неё не было, только маленькое в пудренице, но там не разглядишь всей катастрофы).
На ней был чужой наряд.
Темно-вишневый летник с длинными, до пола, разрезными рукавами — «накавами», которые нужно было носить аккуратно, чтобы не подмести пол. Поверх — крытая алым сукном душегрея, отороченная куницей.
Одежда Евдокии. Одежда боярыни.
Но главным мучением был платок.
Евдокия прислала белый убрус — длинное полотенце с вышитыми золотом краями. Марина билась с ним уже полчаса. Волосы нужно было спрятать полностью — ни один локон, ни один волосок не должен дразнить прихожан.
— Дуня! — позвала она в отчаянии. — Помоги. Я сейчас удавлюсь этим… шарфом.
Дуняша, торжественная и умытая до скрипа (воскресенье!), подошла и ловкими движениями скрутила сложную конструкцию, закрепив её булавкой под подбородком.
— Во, — сказала она, отступая на шаг. — Чистая боярыня. Не отличишь. Только глаза…
— Что глаза?
— Глаза у тебя, матушка… бедовые. Не смиренные. Ты в пол смотри, не зыркай по сторонам. В церкви зыркать грех.
Возок Евдокии пах ладаном и старым мехом.
Жена Воеводы, увидев Марину, довольно кивнула.
— Хороша. Смиренна. Вот теперь никто не скажет, что ты «нехристь пришлая». Теперь ты наша, слободская.
Марина промолчала, теребя край рукава. Она чувствовала себя актрисой, которую вытолкнули на сцену без репетиции, в костюме из другой пьесы, где она не знает слов роли.
В храме было темно, тесно и жарко.
Сотни свечей создавали дрожащее, живое золотое марево. Лики икон смотрели строго из темноты, поблескивая окладами. Пахло расплавленным воском, сладким, душным ладаном и тяжелым запахом множества тел, укутанных в овчины.
Народ стоял плотно, плечом к плечу.
Но перед Евдокией толпа расступалась, как море перед Моисеем.
— Дорогу! Дорогу матушке воеводихе! — шелестело в толпе. — Потеснитесь, православные!
Они прошли вперед, к самому амвону, на левую, «женскую» сторону. Здесь стояли жены «лучших людей» города — купчих, сотников, старост. Они кланялись Евдокии чинно, с достоинством, шелестя дорогими шубами.
На Марину косились.
Шептались за спиной:
— Кто такова?
— Лекарица та, новая… что с кофейней…
— Ишь, вырядилась… В шелках стоит, как пава…
Но присутствие Евдокии служило броней. Марина встала рядом с ней, опустив голову так низко, что подбородок уперся в грудь, как учила Дуняша.
Служба началась.
Это был не просто ритуал. Это была медитация целого города.
Голоса певчих взлетали под купол, переплетаясь в сложную, древнюю, византийскую вязь. Дьякон басил, сотрясая спертый воздух: «Господи, поми-и-и-луй…».
Марина ничего не понимала в словах. Старославянский язык был для неё красивой музыкой, лишенной конкретного смысла.
Она включила режим «зеркало».
Евдокия поднимает руку — Марина поднимает.
Евдокия крестится (широко, истово, тремя перстами) — Марина повторяет, стараясь попасть в такт.
Евдокия кланяется в пояс — Марина сгибается.
Главное — не опоздать. Не стать белой вороной.
«Господи, — думала Марина, глядя на пляшущий огонек свечи в своей руке. — Я здесь чужая. Я лгунья. Я продаю желуди, выдавая их за чудо. Я хочу мужа этой женщины, которая стоит рядом и делится со мной теплом. Я стою в её платье. Если Ты есть… не карай меня сейчас. Дай мне выжить. Дай мне время».
— …О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных… — голос дьякона набрал силу, перекрывая хор, — …и о спасении, помощи и заступлении раба Божия, боярина и воина ГЛЕБА со дружиною…