— Он мог бы быть здесь, — прошептал мужчина, и его голос был поломанным, лишённым всей своей привычной мощи. — С нами. Видеть это.
Мне не нужно было спрашивать, о ком он. Я знала. Между нами витал призрак его брата. Дариса. Не того заклятого врага, что стоял во главе Совета, а того мальчишки, с которым он когда-то делил последнюю краюху хлеба и строил несбыточные мечты.
— Мы строили всё это вместе, — голос Джеймса был низким, подёрнутым дымкой давней, незаживающей боли, которая, казалось, пропитала его до костей. — Каждый тайный ход, каждый закон в нашем подпольном кодексе, каждую уловку, чтобы выжить и стать сильнее. Мы мечтали не просто вырваться. Мы мечтали поднять весь этот проклятый город из грязи. Вместе'.
И он начал рассказывать. Не о Дарисе-советнике, предателе, а о Дарисе-брате. О мальчишке с таким же голодным блеском в глазах, который делил с ним последнюю заплесневелую краюху хлеба, прикрывая его спиной в уличных потасовках. О том, как они вместе смеялись до слёз над каким-то глупым розыгрышем, их безумный хохот эхом разносился по железным трущобам. Он оживлял призрак того человека, который был ему не просто партнёром, а частью самого себя.
— Он хотел лучшего для своего ребёнка. Я понимаю это… — прошептал Джеймс, и его пальцы с такой силой сжали металлическую кружку, что тонкий металл подал жалобный, скрипящий хруст. — Чёрт возьми, я понимаю! Но он мог просто сказать мне. Мы бы что-то придумали. Мы всегда всё придумывали. Вместе.
В его словах не было той ядовитой злобы, что я видела в нём раньше, когда речь заходила о брате. Сейчас это была горечь. Горькая, всепоглощающая, разъедающая изнутри. Горечь от того, что его бросили. Что его мечту, их общую мечту, предали не враги, а единственный человек, которому он доверял безоговорочно.
Я молча слушала, и странное чувство сжало мне горло. Мне отчаянно хотелось протянуть руку, обнять его, принять в себя часть этой чудовищной тяжести, что он нёс на своих плечах все эти годы. В этот момент он не был Джеймсом Безумным, грозным лидером нижнего города. Он был просто человеком. Раненым, преданным, одиноким.
И самым оглушительным в этой тишине было не то, что он сказал, а то, что он сделал. Он открылся мне. Показал своё самое уязвимое, незащищённое место. И этим простым, безмолвным доверием он привязал меня к себе прочнее, чем любыми клятвами или взаимовыгодными сделками.
У меня просто не нашлось слов. Да и какие вообще могли быть слова, чтобы описать эту странную смесь — щемящую боль за него и тихую, безумную радость от того, что он позволил мне заглянуть так глубоко. Все заученные фразы, все красивые выражения показались мне сейчас фальшивыми и пустыми.
Вместо этого я просто осторожно, очень медленно, будто подбиралась к дикому зверю, который мог в любой момент шарахнуться или укусить, положила свою ладонь поверх его руки.
Его пальцы все еще были сжаты в тугой, дрожащий от напряжения кулак. Кожа на его руке была обжигающе горячей, шершавой от старых шрамов и затвердевших мозолей — настоящая летопись всей его жизни, прожитой в бесконечных схватках и лишениях.
Он вздрогнул всем телом, точно от внезапного разряда тока, и его плечи напряглись. Я замерла, ожидая, что он сейчас резко отдернет руку, оттолкнет меня, снова захлопнется в своей скорлупе.
Но он не сделал этого. Он остался неподвижен. Только его взгляд, полный какой-то бури — боли, гнева и бесконечного одиночества, — медленно поднялся и встретился с моим. И сквозь эту бурю, сквозь всю эту тьму, я вдруг увидела нечто другое. Что-то теплое, живое, жадное до тепла и вопрошающее.
— Ты не один, — прошептала я. Мои слова прозвучали так тихо, что их было почти не слышно, просто шелест на выдохе. Но в звенящей тишине салона они прозвучали громче любого крика. Эти два простых слова для меня сейчас значили куда больше, чем все клятвы верности и все договоры на свете. — Теперь нет.
И в тот самый миг та невидимая стена, что всегда стояла между нами — и в пространстве, и внутри нас, — просто рухнула. Растворилась без следа. Мы сидели так близко, что я чувствовала исходящее от него тепло всем телом, слышала каждое его прерывистое дыхание, видела, как лунный свет ложится в морщинки у его глаз и скользит по жестким линиям скул.
Он медленно, будто с огромным усилием, разжал кулак под моей ладонью. Его пальцы дрогнули, выпрямляясь. Потом он поднял другую руку и прикоснулся ко мне. Медленно, почти нерешительно, кончиками пальцев, как будто боялся, что я кажущаяся, что рассыплюсь в прах от одного его прикосновения.
Его пальцы, грубые и сильные, привыкшие сжимать рукоять оружия, с неожиданной, почти пугающей нежностью провели по моей щеке, от виска к подбородку, сметая непослушную прядь волос.
И время остановилось. Просто взяло и замерло. Весь огромный, сложный и жестокий мир сжался до нескольких простых точек: тепло его ладони под моей, легкое шершавое прикосновение его пальцев на моей коже. Ничего больше не существовало.
Только мы двое, этот стальной кокон, затерявшийся в ночи, и эта звенящая, густая тишина, которая была наполнена до краев всем, что мы боялись произнести вслух, и всем, что мы чувствовали.
— Кларити… — мое имя слетело с его гут, и это было не просто обращение.
Оно прозвучало тяжело, налитое каким-то особым смыслом, будто древнее заклинание, которое нельзя произносить бездумно. В его голосе слышалась и молитва человека, дошедшего до края, и какое-то суровое предупреждение самому себе. Последний рубеж. Та самая черта, за которой уже не будет пути назад, где все станет иным — проще или сложнее, но уже навсегда иначе.
Я видела борьбу в его глазах. Настоящую, яростную внутреннюю битву, которую он вел сам с собой. Желание — жгучее, стремительное, почти безрассудное — сражалось с древним, въевшимся в самую кость страхом.
Со страхом снова открыться, стать уязвимым, доверить кому-то самый израненный кусок своей души и снова получить нож в спину. Я видела, как этот страх сжимал его изнутри, заставляя мышцы напрягаться, а взгляд становиться острым и отстраненным.
Но я ведь тоже устала. Устала до самой глубины души от этой вечной борьбы в полном одиночестве. От постоянного страха, что каждое утро можешь проснуться в чужом и враждебном мире. От необходимости всегда быть настороже, всегда носить маску, никогда не расслабляться.
В нем я нашла не просто сильного защитника или выгодного партнера. Я нашла родственную душу. Таким же безумцем, каким была сама. Человеком, который видел в хаосе и разрушении не угрозу, а безграничный потенциал. Который не пытался переделать меня, «починить», а с самого первого дня смотрел на мой «неправильный» склад ума с нескрываемым восхищением.
И в тот миг я поняла — если он не сделает этот шаг, то его сделаю я. Мое движение не было порывистым или неуверенным. Оно было спокойным и решительным. Твердым.
Я сама сократила это последнее, ничтожное расстояние, не оставляя ему ни шанса на отступление или сомнения. Я клала свою судьбу на этот алтарь, как когда-то в том кровавом кабинете положила свою жизнь в его руки. Доверие было полным и безоговорочным.
Наши губы встретились. И это было совсем не так, как в романтических историях, которые я тайком читала в детстве.
Сначала — неуверенно, почти робко, вопросительно. Казалось, два одиноких и сильно раненных мира осторожно соприкоснулись, проверяя, не причинят ли они друг другу еще больше боли. Это длилось всего одно короткое мгновение, один вздох.
А потом…
Потом в этот поцелуй ворвалось абсолютно все. Вся накопленная за годы боль изгнания, которую мы оба носили в себе. Все гнетущее одиночество, тащившееся за нами по пятам, как каторжные цепи. Вся ярость на миры, что так жестоко отвергли нас. И вместе с этим — вся хрупкая, безумная, почти немыслимая надежда на то, что, возможно, на самом дне ада два потерянных изгоя все-таки смогут выковать для себя новый, свой собственный мир.
Это был не поцелуй нежности. Это был поцелуй-битва, поцелуй-спасение, поцелуй-обет. И в нем было куда больше правды, чем во всех словах, что мы до этого сказали друг другу.