— Как давно? — спрашиваю я.
Вопрос один, короткий, а смыслов в нём — целый вагон. И про женщину, и про ребёнка, и про все эти тайные встречи с врагами, что длились, наверное, не один месяц.
— Почему не сказал? — добавляю, и в собственном голосе слышится не яростная злость, а какая-то усталая, до костей пропитавшаяся досада. Та, что остается, когда все крики уже давно исчезли.
Он усмехается. Сухо, коротко, без единой нотки веселья. Звук больше похож на треск ломающейся ветки.
— Тебя не зря в округе Безумным зовут, брат. Ты — ходячий хаос, гремучая смесь. Кто знает, что бы ты натворил, узнай всё раньше времени? Поджег бы здание Совета? Объявил бы им войну при всех? Поставил бы под удар её… и ребёнка?
Его слова впиваются в меня острее и больнее, чем любой нож. Он… боялся меня. Не врагов в сияющих доспехах, не стражников с их дубинками, а меня. Своего же брата.
Предпочёл тайком сноситься с теми, кто нас всю жизнь топтал, унижал, считал отбросами, лишь бы не рисковать, не злить это «ходячее безумие», что живет во мне. Чтобы не будить зверя.
— Я хотел уйти тихо, — говорит он, и в его ровном до сих пор голосе наконец пробивается что-то вроде усталого сожаления. — Без шума. Без драм. Просто исчезнуть. Не получилось.
— Да, — тихо соглашаюсь я, глядя куда-то мимо него, в потрескавшуюся штукатурку на стене. — Не получилось.
И тишина снова накрывает нас с головой. Густая, как вечный смог над Поднебесьем, и беспросветная, как сама эта яма, в которой мы оба, по своей или не своей воле, остаемся. Двое братьев, разделенных не просто столом, а целой пропастью, которую уже ничем не заполнить.
Смотрю на самострел. Потом на него. Вижу не этого уверенного предателя, а того вечно голодного пацана, с которым мы воровали еду и грелись у дымящихся труб. Того, с кем мы по кирпичику, по трупу, выгрызали у этого ада кусок власти, чтобы хоть как-то навести здесь порядок.
Убить его? Нет. Слишком легко. Слишком по-человечески. Это был бы подарок для нас обоих — быстрое забвение вместо этой гнили, что теперь будет разъедать всё изнутри.
Я убираю самострел за пояс. Лезвие, воткнутое в спину, нельзя вытащить, просто ткнув его обратно. Рана уже здесь. Она будет ныть. Всегда.
Поднимаюсь с кресла. Проклятая нога отзывается тупой болью, и я снова хватаюсь за трость. Опираюсь на неё. Тяжёлая, деревянная. Надёжная. Как когда-то можно было опереться на него.
Прохожу мимо. Не смотрю в глаза. Слова? Какие могут быть слова, когда рухнуло всё, ради чего ты вообще терпел эту жизнь?
Выхожу в коридор. Дверь закрывается за мной с тихим, но окончательным щелчком. Как крышка гроба.
Иду по этим до боли знакомым, проржавевшим коридорам, а в груди — пустота, и всё вокруг кажется чужим, будто я впервые здесь. Вот эта стена, которую мы вдвоём латали после того взрыва, подставляя спины под летящие осколки… сейчас она смотрит на меня с немым укором.
Каждый замызганный угол, каждый скол на потолке, каждый след от пули — всё кричит о нём. Только теперь эти воспоминания не согревают, а режут изнутри, как осколки стекла.
Всё, пазл наконец сложился. Картина вышла ясная, чёткая и до безобразия простая. Мы больше не братья. Мы даже не бывшие соратники, разошедшиеся во мнениях. Мы теперь по разные стороны баррикады, которую когда-то строили вместе. Враги. И это слово падает в душу тяжелым, холодным камнем.
Наша следующая встреча… Она будет не здесь, не за этим липким столом и не за стаканом дешёвой жженой водки. Она будет там, на этих самых улицах, которые мы когда-то с боем отвоевывали у хаоса и бандитов. В грязи, в пыли, под аккомпанемент скрежета металла и, почти наверняка, в крови.
И кто-то из нас с той встречи не уйдёт. Это не угроза, не театральное обещание, вырванное из дешёвого романа. Это просто факт. Неизбежный, как то, что сверху, в Лилилграде, иногда идёт дождь, а у нас внизу — вечная, промозглая сырость.
И весь тот яростный хаос, что все эти часы кипел во мне, выл и метался, вдруг разом стих. Сменился… пустотой. Холодной, тяжелой, как свинец, заполнившей каждую щель.
Но в этой пустоте теперь есть странная, леденящая ясность. Чёткая, как мушка на прицеле. Одна-единственная, простая цель.
Я останавливаюсь и смотрю в темноту впереди, в этот бесконечный, уходящий вглубь туннель из ржавого металла и тусклого, мерцающего света. Воздух свистит в щелях, где-то капает вода.
— Хорошо, брат, — тихо шепчу я в эту пустоту, и слова застревают в холодном воздухе. — Будешь играть по новым правилам. Что ж… Поиграем.
Глава 6
Кларити
Сижу на самом краю этой колючей, продавленной кровати, поджав под себя ноги, и слушаю. Внизу, сквозь тонкий пол, доносится возня Рината — он что-то тяжелое перетаскивает, ворчит себе под нос на непослушные ящики. Слышен скрип половиц, прерывистое сопение… И это странным образом успокаивает. Значит, я не одна затерялась в этой гигантской, враждебной дыре. Пока не одна.
Комната…
Ну, если это помещение можно так громко назвать. Каморка под самой крышей, больше похожая на склад забытых вещей, пропахшая насквозь пылью, старым деревом и следами десятков таких же потерянных душ, что ночевали здесь до меня. Но это первое место после того стремительного, оглушительного падения в ад, где я могу просто… сесть. Выдохнуть. Где меня не толкают, не оскорбляют и не требуют пропуск.
Провожу ладонью по одеялу. Оно шершавое, колючее, в застиранных до серости пятнах, но — настоящее. Его тяжесть прижимает меня к полу, к реальности, напоминая, что я все еще здесь. Что я не растворилась в том уличном кошмаре, не превратилась в призрака.
Взгляд медленно блуждает по голым, облупившимся стенам, по единственному кривому столу с допотопной лампой, которая коптит и пахнет паленой проводкой. Ничего моего. Ни одной знакомой вещи. Только я и эти потрепанные шорты с футболкой, которые Ринат с барского плеча выдал — вот и весь мой багаж на новом жизненном этапе.
И ведь что смешно и до слез нелепо… В этой тотальной, оголтелой бедности есть какая-то дикая, извращенная свобода.
Здесь нет никого, кто ждет от меня великих свершений во имя древнего и славного рода Доусон. Нет этих давящих портретов предков на стенах, нет расписания уроков по этикету и магической дипломатии. Здесь есть только я. Та, что выжила. Та, что умеет чинить сломанные механизмы и готова делать это за миску горячей похлебки и право не быть вышвырнутой на улицу.
Глубоко вдыхаю спертый воздух, пытаясь унять мелкую дрожь в непослушных пальцах. Ладно. Первый, самый страшный шаг сделан. Есть крыша над головой, пусть и дырявая. Есть работа для рук, пусть и грязная. Что делать дальше — пока не знаю. Мыслей нет, только усталость, тяжелая, как свинец. Но уже не так страшно, как там, в подворотне. Еще нет.
От нечего делать, а скорее от старой, въевшейся в кости привычки — везде искать хоть что-то полезное, хоть кроху, что может пригодиться, — я решила осмотреть тумбочку. Она стояла в углу, вся в слоях пыли, и выглядела так, будто ее последний раз открывали лет пятьдесят назад.
Открываю дверцу с трудом, она скрипит и почти отваливается, и на меня пахнуло чем-то густым и затхлым, настоящей смесью старой, сырой бумаги, пыли и ленивой, старческой плесени.
Внутри, как и ожидалось, был настоящий хлам. Скомканная, истлевшая тряпка, пара ржавых гвоздей. Но под этим всем лежала стопка пожелтевших, истрёпанных по краям листов. Я аккуратно, чтобы не порвать, вытащила их.
Это была газета. Вернее, ее обрывки. Бумага была настолько хрупкой и сухой, что хрустела под пальцами, словно осенние листья, готовые вот-вот рассыпаться в труху.
Шрифт был грубым, простым, оттиск кривым — видно, печатали на допотопном станке. Чернила в некоторых местах расплылись от сырости, превратив слова в темные кляксы.
Я просто начала читать, чтобы занять голову чем-то, кроме мыслей о своем жалком положении, о голоде и о том, что будет завтра. Первая попавшаяся статья: