Глава 20
Назар
На следующий день с утра я в режиме диспетчера.
Телефон прилип к ладони, ухо горит. Ритуальные венки, ленты, автобусы на кладбище, зал для прощания, ресторан для поминок.
Кажется, я не говорю — отдаю короткие команды, как на пожаре. Надеваю чёрную рубашку, с трудом застёгиваю пуговицы. Пальцы слушаются через раз. Ворот душит, но это даже кстати: легче держать голос ровным.
В зале для прощания холодно, кондиционер гудит как улей. Белые лилии забивают воздух сладкой, липкой тяжестью.
К гробу уже тянется очередь — депутаты, чиновники, партнёры, друзья и приятели. Говорят шёпотом, чуть склоняя головы. Тяжёлые шаги, хруст лакированных туфель, глухой шорох траурных лент.
Я проверяю всё трижды. У вдовы — кресло поближе, у Жанны бутылка воды, валидол в кармашке клатча для матери.
Лариса Петровна «охает», ловит воздух ладонью, то и дело хватается за сердце. Жанна жмётся ко мне боком, пальцы ледяные, влажные. Мне неприятно, будто меня касается что-то скользкое, но не отталкиваю. Терплю.
Она вытирает глаза каждые две минуты, тушь не размазывается, только печатает на подушечках пальцев серые тени. На Жанне простое чёрное платье без блеска и тонкая вуаль — хрупкая, как паутина.
Держу её под локоть, потому что жену шатает. То ли на каблуках стоять устала, то ли от переживаний — не поймёшь.
«Работай, Назар, — повторяю себе. Когда занят, тогда нет времени думать о Веронике и Наде».
Люди идут чередой, кладут цветы, бубнят сочувствие. Речь заученная, быстрая. У многих скука на лице, они вынуждены были отложить свои дела и прийти сюда ради приличия. У некоторых читается в глазах настоящий страх перед собственным концом.
Ройзман появляется без свиты. Серый костюм, тёмное пальто на локте, взгляд прямой.
Сначала обнимает Ларису Петровну: коротко, бережно, говорит ей что-то ровным, печальным голосом. Потом гладит по плечу Жанну. Та вздрагивает, будто ребёнок, и буквально падает ему на шею. Тихо всхлипывает, шепчет на ухо. Он слушает, кивает, берёт её под локоть и подводит ко мне.
Мы пожимаем друг другу руки. Хватка Георгия Абрамовича намеренно сильна. Он будто проверяет, сломаюсь я или выдержу.
Смотрит мне прямо в глаза, нахмурив брови, и не просит — приказывает:
— Назар Сергеевич, позаботься о них.
Кивает подбородком в сторону женщин. И я догадываюсь, что ему Жанна нашептала.
— Ты остался главным в семье. Владимир Борисович тебе помог, теперь твоя очередь вернуть долг.
Слова Ройзмана ложатся на меня, как бетонная плита.
Я сглатываю, плечи сами собой опускаются. Куда я денусь с подводной лодки. Долг придётся вернуть. Не Липатову — его жене и дочери.
А что делать с Вероникой?..
В висках стучит один и тот же вопрос: «Неужели придётся поставить крест на собственном счастье?» В груди всё горит от обиды на судьбу, от непонимания, что я такого сделал, что жизнь меня постоянно мордой о стол дубасит?
— Справишься? — коротко спрашивает Ройзман.
— Конечно, — произношу хрипло и этим обещанием лишаю себя малейшего шанса свалить с ближайшее время в закат.
Георгий Абрамович разворачивается и уходит так же тихо, как пришёл.
Жанна перебирает мои пальцы механически, как чётки. Не могу отдёрнуть руку, оттолкнуть её, меня не поймут.
Ощущение, что всё глубже погружаюсь в болото, из которого вряд ли выберусь…
* * *
На кладбище ветер, глина, засохшая трава по краям дорожек, запах сырой земли. Атмосфера безысходности, хрупкости бытия…
Канаты скрипят в ладонях у рабочих. Гроб ползёт вниз — и в каждый сантиметр этого пути впечатывается невозвратность.
Лариса Петровна громко всхлипывает, открывает рот, хватаем им воздух. Звон лопат, хлопки земли по крышке гроба, стремительно вырастающий холмик над телом Липатова.
Тёща тянется к могиле, которую закрывают живыми цветами. Её удерживают, не дают упасть на гору роз и хризантем.
Я стою между двумя женщинами, как между двумя столбами, прикованный к ним незримой цепью.
Жанна вдруг хватается за живот и, сжав зубы, шепчет:
— Назар, мне нехорошо, живот болит. Поеду домой с водителем, а ты проследи за всем, пожалуйста. И маму не оставляй, она не в себе от горя и успокоительных.
Смотрю на бледную жену и предлагаю помощь:
— Может, в больницу? Давай я тебя отвезу.
Жанна отказывается:
— Нет, Назар, я справлюсь. Водитель отвезёт. Если станет совсем плохо — вызову скорую.
Она отводит глаза, и мне это кажется подозрительным. Провожаю к машине, усаживаю в салон.
— Позвони мне, как доберёшься, — прошу держать меня в курсе.
Жанна кивает. Дверь захлопывается мягко, стекло тут же темнеет. Машина выплывает из потока траурных авто и исчезает за коваными воротами.
Смотрю ей вслед, и не покидает ощущение западни.
Как будто вместе с Липатовым в эту могилу опустили и меня...
* * *
Зал ресторана, снятый для поминок, гудит как улей. Тяжёлые скатерти, хрусталь, аккуратные стопки тарелок.
Первые слова приличествующие, тёплые, только хорошее об усопшем: «незаменимый», «сильный», «так рано ушёл».
Через сорок минут всё съезжает в привычное: кто куда поедет летом, курс доллара, тендер, «а вы слышали…»
Смех становится громче. Мужчины хлопают друг друга по плечам, пересаживаются по интересам.
Фарс. Спектакль. Никто не хочет всматриваться в пустой стул во главе стола за фотографией в траурной рамке. Намного приятней обсудить ставки на лошадей, перестановки в правительстве, направление ветра перемен…
Лариса Петровна сидит рядом с Леонеллой Рудольфовной Татарской, своей давней подругой. Та наливает ей водку — щедро, без промахов. «Плебейский напиток забвения», — как обычно называла его тёща и передёргивала при этом плечами. Но сегодня не морщится. Пьёт одну за другой.
Они рассматривают кольца — Лариса Петровна снимает с пальца огромный булыжник, шёпотом спрашивает: «Сколько тут карат-то, Леоночка?» И обе на секунду оживают.
Татарская как со сцены сошла: шляпка с вуалью, кружевные перчатки, чёрное атласное платье, бархатная накидка, серьги с бриллиантами и увесистое колье. Ну куда ещё надеть это всё, как не на похороны?..
Пишу Жанне:
— Как ты? Всё в порядке?
Тишина.
Выхожу в фойе. Там прохладно, кожаный диван упруго подбрасывает моё тело, когда сажусь. Звоню. Длинные гудки. Звоню ещё. Трубку не берёт.
Тревога сначала щекочет в солнечном сплетении, как тонкая проволока. Потом расползается по коже, пробирается под рубашку ледяной плёнкой. Кончики пальцев немеют, в висках глухо толкается кровь.
Я ловлю себя на том, что сжимаю телефон так, будто хочу раздавить.
Возвращаюсь в зал:
— Лариса Петровна, нам пора. Жанна дома одна, на звонки не отвечает. Я волнуюсь.
Тёща, как по сигналу, вспоминает про роль безутешной вдовы, снова начинает плакать. Потом икать.
Помада размазана, тушь течёт, глаза красные — и в них уже пусто.
Она пьяна настолько, что даже говорить не может.
Леонелла кладёт мне руку на плечо:
— Езжайте, Назар. Я заберу Лару к себе. Ей одной тяжело будет в огромном пустом доме.
— Спасибо, — благодарю Татарскую, что избавила меня на вечер от этой ноши.
Подхожу к администратору, прошу счёт, оплачиваю. Оставляю щедрые чаевые. Ухожу, не прощаясь — со мной всё равно сейчас говорить не хотят, потому что не о чем. Ройзман на кладбище и поминки не поехал. У него самолёт вечером.
* * *
Вечерняя Москва в окне переливается огнями — тёплая, безразличная. Я еду и чувствую, как внутренности слиплись в один тяжёлый, липкий ком. Руки на руле будто чужие. В машине пахнет кожаной обивкой сидений и холодом. Ощущение, что на кладбище я продрог до самых костей. Меня знобит, зубы слегка постукивают.
Снова набираю Жанну. Длинные гудки, мне никто не отвечает. Выключила звук и спит? Или в больнице? Жива ли, вообще? И что с ребёнком?..