Ответственность впечатывается в грудь железным доспехом. И снять нельзя, и таскать тяжелою
Чувство вины уводит плечи вниз. Если бы я не начал спорить с Липатовым, он был бы жив. Если бы не рассказал Жанне о Веронике и Наде, сейчас всё было бы иначе. Надо было просто поставить вопрос о разводе — спокойно, честно, по-мужски.
Она бы согласилась.
Наверное…
Но ревность подобна кислоте. Она разъела вариант спокойного и безболезненного развода.
Я спровоцировал Жанну, и всё планы полетели в тартарары. Теперь придётся разгребать…
Останавливаюсь на красном сигнале светофора. Смотрю на своё отражение в боковом окне: чёрный костюм, усталое лицо, рубашка расстёгнута на пару пуговиц. В голове на репите крутится голос Ройзмана: «Вернуть долг», «вернуть долг», «пришло время вернуть долг»...
Верну. Куда я денусь…
А что делать с Вероникой?
Как не потерять снова Надю?
Загорается зелёный. Давлю педаль газа. Я всё равно еду к Жанне, потому что так надо. Потому что сейчас нужно быть рядом. Потому что долг — это не слово на ленте венка, а каждый следующий шаг, когда тебя тянет в разные стороны, а ты выбираешь не себя…
Глава 21
Назар
В квартире полутемно и тихо. Тишина не домашняя, а какая-то напряжённая, вязкая, с примесью тревоги и страха, спрятавшегося по углам.
Разуваюсь в прихожей, пальцы в ботинках будто опухли за день. Снимаю и с наслаждением ощущаю, как кровь возвращается к ступням, покалывая их иголками.
Вынимаю из карманов ключи, телефон, прохожу в спальню.
Жанна спит практически поперёк кровати, как ребёнок: одна рука над головой, другая сползла на одеяло. На тумбочке бокал с густыми следами красного вина. Телефон моргает чёрным экраном, поставлен на беззвучный режим.
— С ума сошла… — срывается шёпотом. — Беременная и продолжает пить?
Злость поднимается горячей волной к вискам, к горлу. Ладони сводит, хочется разбудить, встряхнуть, прочитать идиотке нотацию.
Наклоняюсь, почти готовый сдёрнуть одеяло, слушаю её дыхание: ровное, сладковатое от вина.
На лице замечаю следы туши, в ресницах застряли чёрные комочки. Держу себя за запястье, пока злость не пересыхает — как волна, разбившаяся о берег.
Будить не решаюсь. Всё-таки малыш не виноват, что его мать такая дура.
Переодеваюсь в темноте, чёрную рубашку кидаю на кресло. Беру плед и иду в кабинет — так я сплю уже несколько дней.
Диван жёсткий, как скамейка на улице, но сейчас эта неудобная честность лучше, чем постель, пахнущая парфюмом Жанны и вином. Укрывшись, утыкаюсь лбом в сгиб локтя. В груди пусто и звенит от напряжения.
Даже думать боюсь, как я буду разруливать всё это дерьмо…
* * *
Просыпаюсь рано, за окнами ещё серая хмарь, солнце только начинает робко прикасаться к небосклону.
Спина хрустит, шея деревянная. В ванной вода ледяная, и это, наконец, возвращает меня в настоящий момент.
Смотрю на себя в зеркало: вялые тени под глазами, щетина серебрится и колется, склеры с красными полопавшимися сосудами от постоянного недосыпа.
На кухне включаю кофемашину: сперва раздаётся звонкий щелчок, потом гул, а следом горячий пар, пахнущий горечью. Нарезаю хлеб, кидаю в тостер. Намазываю масло — оно тает, оставляя блестящий след.
Жанна никогда не баловала меня завтраками. У её матери к еде отношение особое: столы всегда ломятся. Что-то готовит сама, что-то заказывает… Дочь эти навыки не унаследовала.
Не упрёк, констатация.
Пишу записку крупно, чтобы не промахнулась глазами:
«Позвони, когда проснёшься».
Оставляю на дверце холодильника, прикрепив магнитом. Заглядываю в спальню: Жанна всё ещё спит, губы приоткрыты, под одеялом едва угадывается движение. Плечо узкое, ломкое, как крыло сбитой птицы. И от этого вины больше.
Выхожу из комнаты, тихо прикрываю дверь.
* * *
Офис встречает стеклянным холодом. В приёмной пахнет лаком для волос и пудрой. Нина сидит за столом перед зеркальцем и торопливо красит губы: вырисовывает бантик, прикусывает салфетку.
Торопилась, дома не успела нанести макияж. На ней белая блузка с натянутыми пуговицами и длинные ногти цвета спелой вишни. Вздыхаю, посматривая на свою помощницу: хоть красься, хоть не красься — рыбий взгляд, глаза навыкате, всё равно красоты не прибавится.
На краю стойки папка «На подпись». Бумаги аккуратно выровнены линейкой. Беру, иду в кабинет, на ходу пробегаю глазами: договора, счета, служебные записки.
Сажусь за стол и приступаю к работе. На десятом листе застреваю.
«Заявление. Прошу уволить меня по собственному желанию… Вероника Прокудина. Дата. Подпись».
Горло перегораживает сухая кость. Злость вспыхивает дугой: едкая, ослепляющая.
Яростно сминаю заявление в ладони. Бумага жалобно шуршит и обиженно режет краями кожу.
Вскакиваю и отправляюсь излить свой негатив на ту, что его вызвала.
Дверь кабинета Вероники приоткрыта. Захожу без стука и разрешения, шаги широкие, стремительные, будто боюсь опоздать и не застать её на месте.
Бывшая жена сидит прямо, свет от монитора делает кожу молочно-холодной. Пальцы быстро бегают по клавиатуре. Рядом на полу коробка с личными вещами.
Надо же, я ещё не подписал заявление, а она уже собралась на выход.
Кружка с треснувшей ручкой, блокнот с наклейкой, колготки в упаковке, влажные салфетки, ещё какая-то хрень.
Выгребла из ящиков всё, что там было. Снова готовится бежать.
В бешенстве швыряю на стол помятый лист. Он расправляется и расползается как медуза. Опираюсь ладонями о край и наклоняюсь над бывшей.
— Что, Вероника Андреевна, опять свинтить решила? — срываюсь на рычание. — Кажется, у тебя это уже вошло в привычку: при малейших трудностях делать ноги и прятать голову в песок?
Она поднимает взгляд. Голубые глаза распахиваются — слишком честно, слишком близко.
Я по горло тону в этой синеве. В висках стреляет одно желание: провести пальцами по её волосам, накрыть ладонью щёку, впиться в вишнёвые губы, чтобы заткнуть всё: и боль, и страх, и злость.
Но сегодня она не настроена на флирт и ласки. Моя девочка собралась со мной воевать.
На ней серая мягкая водолазка, волосы собраны небрежно, пара прядей щекочет шею. Плечи ровные, подбородок упрямо вздёрнут.
— Назар, — спокойно, даже мягко, но будто ножницами отрезает каждое слово, — я не могу и не хочу работать с тобой в одной компании.
— А что такого случилось? — выпрямляюсь, потому что нет сил вдыхать этот родной любимый запах, сую руки в карманы. Сарказм лезет сам, не заткнёшь.
— Поведай, чем обидел-оскорбил? Отчего вдруг стал так противен?
Вероника встаёт, отходит на пару шагов, скрещивает руки перед грудью, закрывается от меня. Вдох длинный, как перед прыжком с обрыва.
— Я не хочу питать себя напрасными надеждами, — говорит она. — Ты не сможешь жить с нами. А делить тебя я ни с кем не смогу.
Из меня будто выпускают воздух. Плечи проседают, пальцы сжимаются в кулаки. Её прямота попадает точно в цель, словно игла прошивает нерв. Злость испаряется, оставляя сухой осадок вины.
— Ника, дай мне немного времени, — голос срывается, осыпается сухими листьями. — Я со всем разберусь. Обещаю.
Голубые озёра темнеют, наполняются слезами. Она моргает слишком часто, чтобы эти капли не поползли по щекам.
Это запрещённый приём. Ника знает, что я не выношу её слёз.
Мне хочется биться головой о стену, лишь бы решить это грёбаное уравнение, где одна неизвестная — я сам.
— У тебя жена и скоро родится ребёнок, — шепчет почти устало. — Ты не сможешь их бросить.
Быстро глотаю слова, боясь сказать лишнее:
— Да, ребёнка я бросить не смогу. Но это же нормально, Ника! Что я буду за подлец-отец, если откажусь от родного сына или дочери? Нужен тебе такой мужчина? Сможешь такого уважать?
На её лице проступает растерянность, как тень облака, пробежавшая по воде. Похоже, она не думала в этом ключе. Я вижу, как мысль застряла у неё между бровей.